Люди сороковых годов (Писемский А. Ф., 1869)

XVII

Городские хороводы

Вихров продолжал хандрить и скучать об Фатеевой… Живин всеми силами души желал как-нибудь утешить его, и с этою целью он старался уронить в его глазах Клеопатру Петровну.

— Не знаю, брат, что ты только в ней особенно хорошее нашел, — говорил он.

— Да хоть то, — отвечал Вихров, — что она искренно и нелицемерно меня любила.

— Ну, — произнес с ударением Живин, — это еще под сомнением… Я только тебе говорить не хочу.

— Нет, если ты знаешь что-нибудь, ты должен говорить! — произнес настойчиво Вихров.

— Знаю я то, — начал, в свою очередь, с некоторым ожесточением Живин, — что когда разошелся слух о твоих отношениях с нею, так этот молодой доктор прямо говорил всем: «Что ж, — говорит, — она и со мной целовалась, когда я лечил ее мужа»; чем же это объяснить, каким чувством или порывом?

Вихров встал и прошелся несколько раз по комнате.

— Я решительно ее ни в чем не могу винить, — начал он неторопливо, — она продукт нашего женского воспитания, она не личный характер, а тип.

Живин не возражал уже: он очень любил, когда приятель его начинал рассуждать и философствовать.

— По натуре своей, — продолжал Вихров, — это женщина страстная, деятельная, но ее решительно не научили ничему, как только любить, или, лучше сказать, вести любовь с мужчиной. В свет она не ездит, потому что у нас свету этого и нет, да и какая же неглупая женщина найдет себе в этом удовольствие; читать она, вследствие своего недовоспитания, не любит и удовольствия в том не находит; искусств, чтобы ими заняться, никаких не знает; детей у нее нет, к хозяйству тоже не приучена особенно!.. Что же ей остается после этого делать в жизни? Одно: практиковаться в известных отношениях с мужчинами!

— Это так, верно, — согласился Живин.

— Эти отношения, — развивал Вихров далее свою мысль, — она, вероятно бы, поддержала всю жизнь с одним мужчиной, но что же делать, если случилось так, что она, например, полюбила мужа — вышел негодяй, она полюбила другого — тоже негодяй, третьего — и тот негодяй.

— То есть это и ты негодяй против нее? — спросил Живин.

— И я против нее негодяй. Таких женщин не одна она, а сотни, тысячи, и еще к большему их оправданию надобно сказать, что они никогда не изменяют первые, а только ни минуты не остаются в долгу, когда им изменяют, именно потому, что им решительно делать нечего без любви к мужчине.

Живин очень хорошо понимал, что огорчение и озлобление говорило в этом случае устами приятеля.

— Нет, брат, не от души ты все это говоришь, — произнес он, — и если ты так во всем ее оправдываешь, ну так женись на ней, — прибавил он и сделал лукавый взгляд.

— И женился бы непременно, если бы не думал себя посвятить литературе, ради которой никем и ничем не хочу себя связывать, — отвечал Вихров.

— А что, из Питера об романе все еще нет ничего? — спросил Живин.

— Ни звука, ни строчки, — отвечал Вихров.

— Да ты бы, братец, написал кому-нибудь, чтобы справился там; неужели у тебя никого нет знакомых в Петербурге? — говорил, почти горячась, Живин.

— Никого, — отвечал Вихров протяжно, — есть одна дама, которая недавно приехала в Петербург… некто madame Эйсмонд.

— Это та, о которой ты мне рассказывал?

— Да, и я от нее получил вот письмо.

И Вихров с этими словами достал из письменного стола письмо и начал его читать Живину:

«Мой добрый Поль!

По возвращении из-за границы первым моим желанием было узнать, где ты и что ты поделываешь, но от кого было это проведать, решительно недоумевала. К счастию, к нам приехал один наш общий знакомый: полковник Абреев. Он, между прочим, рассказал, что ты у него купил имение и теперь живешь в этом имении; меня, признаюсь, огорчило это известие до глубины души. Неужели ты, с твоим умом, с твоим образованием, с твоим взглядом на вещи, желаешь погребсти себя в нашей ужасной провинции? Припомни, например, Еспера Иваныча, который погубил даже здоровье жизнью своею в захолустье. Или, может быть, тебя привязывает к деревне близость известной особы? Я тебя, по старой нашей дружбе, хочу предостеречь в этом случае: особа эта очень милая и прелестная женщина, когда держишься несколько вдали от нее, но вряд ли она будет такая, когда сделается чьей бы то ни было женою; у ней, как у Януса [Янус – римское божество дверей, от латинского слова janua – дверь. Янус изображался с двумя лицами, обращенными в противоположные стороны. Отсюда выражение «двуликий Янус», применяемое к людям, меняющим по обстоятельствам свое нравственное или идейное лицо.], два лица: одно очень доброе и любящее, а другое построже и посердитей. Все это я тебе говорю по непритворному желанию тебе счастья и успехов в жизни и молю бога об одном, чтобы ты вышел на свойственную тебе стезю. Глубоко и искренно тебе преданная и любящая».

— Вот этой-то госпоже я и думаю написать, — заключил Вихров, — тем более, что она и прежде всегда ободряла во мне стремление быть ученым и литератором.

— Напиши! Кроме того, по письму-то видно, что она и неравнодушна к тебе.

— Вот вздор какой!

— Кажется, неравнодушна, — повторил Живин. — Ты, однако, Кергелю говорил, что ужо приедешь к нам в город на хороводы.

— Непременно.

— И мы так, значит, сделаем: прежде всего в погребок; там потолкуем и выпьем!

— Выпьем и потолкуем! — согласился Вихров; он последнее время все чаще и чаще стал предаваться этого рода развлечению с приятелями. Те делали это больше по привычке, а он — с горя, в котором большую роль играла печаль об Фатеевой, а еще и больше того то, что из Петербурга не было никакого известия об его произведениях.

По отъезде приятеля Вихров несколько времени ходил по комнате, потом сел и стал писать письмо Мари, в котором извещал ее, что с известной особой он даже не видится, так как между ними все уже покончено; а потом, описав ей, чем он был занят последнее время, умолял ее справиться, какая участь постигла его произведения в редакции. К письму этому он приложил самые рукописи романа и повести, прося Мари прочесть и сказать ему свое откровенное мнение об его творениях. Отправив все это в городе на почту, Вихров проехал затем в погребок, который состоял всего из одной только маленькой и грязной комнатки, но тем не менее пользовался большою известностью во всем уезде: не было, я думаю, ни одного чиновника, ни одного помещика, который бы хоть раз в жизни не пивал в этом погребке, в котором и устроено было все так, что ничего другого нельзя было делать, как только пить: сидеть можно было только около единственного стола, на котором всегда обыкновенно пили, и съесть чего-нибудь можно было достать такого, что возбуждает жажду пить, каковы: селедка, икра… Для наших друзей хозяин простер свою любезность до того, что в своем собственном самоваре приготовлял им глинтвейн, которым они в настоящее время заменили жженку, так как с ним было меньше возни и он не так был приторен. Кергель и Живин сидели уже перед единственным столом в погребе, когда Вихров вошел к ним.

— Самовар! — крикнул сейчас же Кергель.

Самовар с приготовленным в нем глинтвейном внес сам хозяин. Вихров сел на пустое место перед столом; лицо у него в одно и то же время было грустное и озлобленное.

— Я сегодня хочу пить много! — сказал он.

— Сколько угодно, душа моя, сколько угодно! — отвечал Кергель, разливая глинтвейн по стаканам.

Вихров залпом выпил свой стакан.

— Ну-с, так вы нам сегодня устроите рандеву, — обратился он с развязным видом к Кергелю.

— Постараюсь от всей души! — отвечал тот, пожимая плечами.

— Непременно должен устроить, — подхватил и Живин. Он думал, что это все-таки поразвеселит Павла.

— Строго здесь ужасно, ужас как строго! — воскликнул Кергель. — Я вот лет десять бьюсь тут, ничего путного не могу достать.

— Без отговорок; вы ведь обещали, — повторил Вихров.

— Постараюсь, — повторил еще раз Кергель. — Ну, однако, пора, — сказал он, — солнце уже садится.

Самовар между тем весь до дна был кончен. Приятели выпили по крайней мере стакана по четыре крепчайшего глинтвейна и вышли из погребка, немного пошатываясь. Взявшись все трое под руку, пошли они по городу, а экипажам своим велели ехать сзади себя. Цель, куда, собственно, они стремились, были хороводы, которые водили на городских валах мещанские девушки и молодые женщины. Забава эта была весьма древняя и исполненная какого-то частью идолопоклоннического, а частью и азиатского характера. Девушки и молодые женщины выходили на гулянку в своих шелковых сарафанах, душегрейках, в бархатных и дородоровых кичках с жемчужными поднизями, спускающимися иногда ниже глаз, и, кроме того, у каждой из них был еще веер в руках, которым они и закрывали остальную часть лица. Все они, молодые и немолодые, красивые и некрасивые, были набелены и нарумянены и, став в круг, ходили и пели: «Ой, Дунай ты, мой Дунай, сын Иванович Дунай!» или: «Ой, Дидо-Ладо, вытопчем, вытопчем!» Около этих хороводов ходили также и молодые парни из купцов и мещан, в длинных сюртуках своих и чуйках. Несколько поодаль от всего этого стояли обыкновенно семинаристы и молодые приказные. В настоящий день повторилось то же самое. Друзья наши, подойдя к хороводам, стали невдалеке от приказных. Солнце начинало уже садиться, хороводы все громче и громче принимались петь; между женщинами стали появляться и мужчины. Наконец потухла и заря, в хороводах послышались крики и визги; под гору с валов стали сбегать по две, по три фигуры мужчин и женщин и пропадать затем в дальних оврагах. Видимо было, что все, что совершается любовного и сердечного в купеческом и мещанском обществе, все это происходило на этих гульбищах. Здесь ни мать, ни отец не могли досмотреть или остановить своей дочери, ни муж даже жены своей, потому что темно было: гуляй, душа, как хочется!.. Кергель похвастался и обещал тут именно и добыть какую-нибудь любовь для Вихрова, и с этой целью все они и стояли около хороводов часов до двенадцати. Кергель подходил то к одному из них, то к другому, постоит, скажет несколько слов и отойдет.

— Ну, что же? — спрашивал его Вихров насмешливо.

— Нет, нельзя тут, — отвечал Кергель и, отправляясь к третьей группе, там тоже постоит, а около некоторых не скажет даже ничего и отойдет.

— Я говорил, что ничего не добьешься, — бормотал он с досадой.

— Как вы говорили, не добьетесь?.. Напротив, вы говорили, что добьетесь непременно! — подтрунивал над ним Вихров.

— Ну, черт с ним, с его обещанием, поедемте лучше ко мне выпить! — произнес Живин.

— А мне нельзя, господа, извините, — проговорил Кергель.

— Куда же вы? К барышне, верно, какой-нибудь едете, стихи свои читать? — спросил его Вихров.

— Может быть, и заеду еще куда-нибудь! — отвечал Кергель и сейчас же поспешил уехать: он очень, кажется, сконфузился, что не исполнил данного им обещания.

— Едем ко мне, душа моя, — повторял все свое Живин.

— Но, друг мой милый, — произнес Вихров, — я хочу любви!

— Там увидим! — проговорил с каким-то ударением Живин.

Поехали.

На квартире у Живина они сейчас же принялись пить водку, так как, по высокой честности его и недостаточности состояния, у него никогда ничего, кроме водки, не было.

— У Кергеля этого, брат, всегда фраза, везде и во всем, а настоящего дела нет! — говорил сильно уже подвыпивший Живин.

— А у тебя не фраза? — спросил его Вихров мрачно и тоже запинающимся несколько языком.

— Нет, не фраза, только знаешь что? Бросим, брат, это, плюнем.

— Нет, не брошу! — возразил Вихров. — Меня тут вот давит, душит; хочу делать все гадости и все мерзости! Видит бог, — продолжал он, ударяя себя в грудь, — я рожден не для разврата и порока, а для дела, но как тут быть, если моего-то дела мне и не дают делать! Чиновником я не родился, ученым не успел сделаться, и, прежде, когда я не знал еще, что у меня есть дарование — ну и черт со мной! — прожил бы как-нибудь век; но теперь я знаю, что я хранитель и носитель этого священного огня, — и этого сознания никто и ничто, сам бог даже во мне не уничтожит.

— Да ты и будешь писателем, — утешал его Живин.

— Но если же нет, если нет?! — восклицал Вихров со скрежетом зубов. — Так ведь я убью себя, потому что жить как свинья, только есть и спать, я не могу…

— Да кто же может, кто? — толковал ему Живин. — Все мы и пьем оттого, что нам дела настоящего, хорошего не дают делать, — едем, черт возьми, коли ты желаешь того.

— Едем! — повторил за ним мрачно и Вихров.

Они сначала проехали одну улицу, другую, потом взобрались на какую-то гору. Вихров видел, что проехали мимо какой-то церкви, спустились потом по косогору в овраг и остановились перед лачугой. Живин хоть был и не в нормальном состоянии, но шел, однако, привычным шагом. Вихров чувствовал только, что его ноги ступали по каким-то доскам, потом его кто-то стукнул дверью в грудь, — потом они несколько времени были в совершенном мраке.

— Дарья! Дарья! — раздавался голос Живина; на этот зов в соседней комнате шаркнули спичкой и замелькал огонек.

— Скорей, Дарья! — повторил между тем Живин.

Наконец показалась заспанная, с всклоченной головой, с едва накинутым на плечи ситцевым платьишком, Дарья.

— Погоди, постой, — произнес Живин и, взяв ее за плечи, отвел несколько в сторону и пошептал ей что-то.

— Ну, садись! — проговорил он Вихрову.

Они сели оба. У Вихрова смутно мерцали перед глазами: какая-то серенькая комната, дама на картине, нюхающая цветок, огромное яйцо, привязанное на ленте под лампадой… Прежняя женщина в это время принесла две свечи и поставила их на столик; вскоре за ней вошла еще другая женщина, как видно, несколько поопрятнее одетая; она вошла и села невдалеке от Павла. Он осмотрел ее тусклыми глазами… Она ему никакой не показалась.

— Что, нравится? — спросил его Живин, подойдя к нему.

— Чем хуже, тем лучше! — отвечал Вихров по-французски.

— Какой человек это, Матреша, какой человек, кабы ты только знала, — говорил потом Живин, показывая девушке на Павла.

— Что же, нам оченно приятно, — отвечала та, глупо потупляя свои серые глаза.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я