Люди сороковых годов
1869
XIII
Вечер у Плавина
Время шло быстро: известность героя моего, как писателя, с каждым днем росла все более и более, а вместе с тем увеличивалось к нему и внимание Плавина, с которым он иногда встречался у Эйсмондов; наконец однажды он отвел его даже в сторону.
— Послушайте, Вихров, что вы, сердитесь, что ли, на меня за что-нибудь? — спросил он его почти огорченным голосом.
— За что мне на вас сердиться? — возразил тот, конфузясь в свою очередь.
— Да как же, вы глаз не хотите ко мне показать, — приезжайте, пожалуйста, ко мне в четверг вечером; у меня соберется несколько весьма интересных личностей.
— Хорошо!.. — протянул Вихров. Впрочем, по поводу этого посещения все-таки посоветовался прежде с Мари.
— Поезжай, — сказала она ему, — он очень участвовал, когда мы хлопотали о твоем освобождении.
— Но я там, вероятно, найду все чиновников, — что мне с ними делать? О чем беседовать?
— Может быть, найдешь кого-нибудь и знакомого, — один вечер куда ни шел!
— И то дело! — согласился Вихров и в назначенный ему день поехал.
Плавин жил в казенной квартире, с мраморной лестницей и с казенным, благообразным швейцаром; самая квартира, как можно было судить по первым комнатам, была огромная, превосходно меблированная… Маленькое общество хозяина сидело в его библиотеке, и первый, кого увидал там Вихров, — был Замин; несмотря на столько лет разлуки, он сейчас же его узнал. Замин был такой же неуклюжий, как и прежде, только больше еще растолстел, оброс огромной бородищей и был уже в не совершенно изорванном пальто.
— Какими судьбами вы здесь? — воскликнул Вихров.
Замин дружески и сильно пожал ему руку.
— Вот тут по крестьянскому делу меня пригласили, — отвечал он.
— По крестьянскому? — спросил с удовольствием Вихров.
— Да, у нас ведь, что на луне делается, лучше знают, чем нашего-то мужичка, — проговорил негромко Замин и захохотал.
— Здравствуйте, Вихров! — встретил и Плавин совершенно просто и дружески Вихрова. (Он сам, как и все его гости, был в простом, широком пальто, так что Вихрову сделалось даже неловко оттого, что он приехал во фраке).
— Гражданин Пенин! — отрекомендовал ему потом Плавин какого-то молодого человека. — А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза! — заключил он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом; пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.
Все общество сидело за большим зеленым столом. Вихров постарался поместиться рядом с Заминым. До его прихода беседой, видимо, владел художник Рагуза. Малоросс ли он был, или поляк, — Вихров еще недоумевал, но только сразу же в акценте его речи и в тоне его голоса ему послышалось что-то неприятное и противное.
— Я написал теперь картину: «Избиение польских патриотов под Прагой», а ее мне — помилуйте! — не позволяют поставить на выставку! — кричал Рагуза на весь дом.
— Это почему? — спросил его как бы с удивлением Плавин.
— Говорят — это оскорбление национального чувства России; да помилуйте, говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова! — кричал Рагуза.
— Но вы, конечно, тут представляете, — заметил ему тонко Плавин, — не торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.
— Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! — вопил Рагуза.
— Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! — произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.
При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.
— А что этот господин, — спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, — в самом деле живописец, или только мошенник?
— Только мошенник, надо быть! — отвечал спокойнейшим голосом Замин.
— А картина у него действительно нарисована?
— Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.
— Искусство наше, — закричал между тем снова Рагуза, — должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.
— В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину? — возразил ему Замин. — В том, что наш Суворов — злодей, а поляки — мученики?
— Оно должно состоять, — кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, — когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.
— Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? — вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.
— Потому что, — кричал Рагуза, — в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема — живопись стояла около религии…
— Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, — возразил ему резко Замин.
— Живопись всегда стояла около великой идеи религии, — этого только в России не знают!
— Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, — возразил ему насмешливо Замин.
— Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, — кричал Рагуза, — и писал святых угодников.
— Да, как же угодников: портреты с пап — хороши угодники, — возражал ему низкой октавой Замин.
Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.
— Вы были за границей, видели религиозные картины? — допрашивал его Рагуза.
— Нет, не был, да и не поеду — какого мне черта там не видать! — пробасил Замин.
— Видать есть многое, многое! — вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.
— Этот господин, — начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, — завзятый в душе поляк.
— Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, — возразил ему Вихров.
— Нет, отчего же, и он рисует! — сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее). — Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, — прибавил он.
— И хорошо бы сделали, — сказал Вихров, — потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.
— Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, — проговорил Плавин. — Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с Мануилом Моисеичем! — прибавил он, показывая на смотревшего на них с чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.
Вихров еще раз с тем раскланялся.
— Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть композитором, — говорил Плавин.
— Monsieur Вихров, сами согласитесь, — начал почти каким-то жалобным голосом Кольберт, — быть только тапером, исполнителем…
— Званье незавидное, — поддержал и Вихров.
— И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не знаю, какую.
При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а Вихров, в свою очередь, недоумевал — зачем и для чего он словно бы на что-то вызывает его.
— Господин Кольберт, — начал объяснять за него Плавин, — собственно, хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для оперы.
— Господи помилуй! — воскликнул Вихров. — Я думаю, всякий музыкант прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь совершенно второстепенная.
— Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского — вы не знакомы?
— Нет, — отвечал Вихров.
— У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен; но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами посоветоваться.
— Сделайте одолжение, — сказал Вихров.
— Вот я записал, например, — продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, — русскую песню — это пели настоящие мужики и бабы.
«Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг», — прочитал Кольберт, нетвердо выговаривая даже слова.
— Ну, первое слово я знаю, «душа», а «душенька» — это имя?
— Как имя? — воскликнули в один голос Плавин и Вихров.
— У Богдановича есть сочинение — «Душенька».
— Нет, тут просто уменьшительное от слова «душа» и есть повторение того же слова, только в ласкательной форме, — объяснил Вихров.
— А, monsieur! Понимаю, — поблагодарил Кольберт. — Теперь «мил», — отчего же не «милый»?
— Для стиха, сокращенное прилагательное, — объяснил еще раз Вихров.
— Да, вот что, — согласился и Кольберт.
— Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?
— Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.
— А Глинка-то наш! — возразил Вихров.
— Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на этом драм нельзя строить.
— Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет — это еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть высочайшее и народнейшее произведение.
— Вы думаете? — спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.
— Думаю! — отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру Кольберта, он не утерпел и прибавил: — Но что вам за охота оперу писать?.. Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.
— Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, — отвечал тот робко, но настойчиво.
В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало, и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.
— Что, наговорились? — спросил его тот.
— Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с другом, — прокричал Рагуза.
— А что это за музыкант? — спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем, что Кольберт отошел от них.
— Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей музыкальной дряни, — отвечал тот.
— Вихров! — крикнул в это время Плавин Вихрову.
Тот обернулся к нему.
— Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего Замина? — проговорил Плавин. — И я вас хочу угостить тем же: вот господин Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека, вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте, милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: «Долго нас помещики душили!» [«Долго нас помещики душили!» – песня на слова, приписываемые поэту В.С.Курочкину (1831—1875). Текст песни известен в разных редакциях.] Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт — тоже; Рагуза, вряд ли только не нарочно, громко повторял: «О!.. Как это верно, как справедливо!» Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.
— Канкан, Пенин, представьте, канкан! — разрешил ему тот.
И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша, по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое. Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.
— Ведь хорошо? — спросил тот его, показывая глазами на молодого человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще представить.
— Нет, напротив, очень нехорошо! — отвечал ему тот откровенно.
Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин обратился было к нему:
— А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел…
— Нет, будет уж сегодня, довольно, — обрезал его Плавин и вслед за тем, нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: — Adieu, господа! Я поустал уже, а завтра мне рано вставать.
Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.
Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.
— Что это за сборища он у себя делает? — спрашивал первый.
— Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, — отвечал почти озлобленным голосом Замин.
— Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?
— Поэтому, — отвечал Замин.
— А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!
— Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. — объяснил Замин.