Люди сороковых годов
1869
XVIII
Пирушка
В конце мая Эйсмонды переселились в Парголово, или, лучше сказать, одна Мари переехала туда. Генерал же под разными предлогами беспрестанно оставался в Петербурге. Вихров тоже поселился через два — три дома от них. Собственно, он и уговорил Мари взять дачу в Парголове, потому что там же жил и Марьеновский. Герой мой день ото дня исполнялся все более и более уважением к сему достойному человеку. Такой эрудиции, такого трудолюбия и вместе с тем такой скромности Вихров еще и не встречал ни в ком. Он просто заискивал в Марьеновском за его высокие душевные качества. Тот, в свою очередь, тоже, кажется, начинал любить его: почти каждый вечер сходились они в Парголовском саду и гуляли там, предаваясь бесконечным разговорам. В одну из таких прогулок они разговорились о том, что вот оба они стареются и им приходит время уступить свое место другим, молодым деятелям.
— Удивительное дело, — сказал Вихров, — каким образом это так случилось, что приятели мои, с которыми я сближался в юности, все явились потом более или менее общественными людьми, не говоря уж, например, об вас, об Плавине, но даже какой-нибудь Замин — и тот играет роль, как глашатай народных нужд и желаний. Захаревский, вот вы сами говорите, серьезнейший человек из всех своих товарищей… Абреева я сам наблюдал, какой он добрый и благонамеренный администратор был, — словом, всех есть за что помянуть добрым словом!
— Зачем же вы себя-то исключаете из этого числа? — заметил ему с улыбкою Марьеновский.
— Я не исключаю, — отвечал Вихров, сконфузившись. — И знаете что, — продолжал он потом торопливо, — мне иногда приходит в голову нестерпимое желание, чтобы всем нам, сверстникам, собраться и отпраздновать наше общее душевное настроение. Общество, бог знает, будет ли еще вспоминать нас, будет ли благодарно нам; по крайней мере, мы сами похвалим и поблагодарим друг друга.
— Мысль недурная! — сказал Марьеновский.
— Значит, вы будете участвовать в такой пирушке, если она затеется? — спросил Вихров с разгоревшимися уже от одушевления глазами.
— Всенепременно! — отвечал Марьеновский.
— В таком случае, я на днях же поеду собирать и других господ, — говорил Вихров, совершенно увлеченный этою новою мыслию.
Вечером в тот день он зашел к Мари и рассказал ей о затеваемом вечере.
— Но кто же именно у вас будет участвовать на нем и в честь чего он будет устроен? — спросила та.
— А в честь того, — отвечал Вихров, — что наше время, как, может быть, небезызвестно вам, знаменательно прогрессом. Мы в последние пять лет, говоря высокопарным слогом, шагнули гигантски вперед: у нас уничтожено крепостное право, устроен на новых порядках суд, умерен произвол администрации, строятся всюду железные дороги — и для всех этих преуспеяний мы будем иметь в нашем маленьком собрании по представителю: у нас будет и новый судья Марьеновский, и новый высоко приличный администратор Абреев, и представитель народа Замин, и прокурорский надзор в особе любезнейшего Захаревского, и даже предприниматель по железнодорожному делу, друг мой Виссарион Захаревский.
— Складно! — подхватила Мари. — А ты, разумеется, будешь участвовать как писатель.
— Я как писатель, но, кроме того, я желал бы, чтоб в этом обеде участвовал и Евгений Петрович.
— Но ему-то с какой стати? — возразила Мари.
— Как представителю севастопольских героев. Эти люди, я полагаю, должны быть чествуемы на всех русских общественных празднествах.
— Не знаю, согласится ли он, — проговорила Мари и как-то особенно протянула эти слова.
На другой день Вихров зашел к ним, чтобы пригласить самого генерала, но, к удивлению его, тот отказался наотрез.
— Но отчего же вы не хотите участвовать? — спросил его Вихров.
— А оттого-с, — отвечал Евгений Петрович, — что я человек старый, может быть, даже отсталый, вы там будете все народ ученый, высокоумный; у вас будет своя беседа, свои разговоры, — что ж я тут буду как пятое колесо в колеснице.
— Напротив!.. — возразил было Вихров.
— Нет, пожалуйста, оставьте меня в покое! — перебил его резко Евгений Петрович.
Его отговаривала в этом случае Мари: она все утро перед тем толковала ему, что так как он никогда особенно не сочувствовал всем этим реформам, то ему и быть на обеде, устраиваемом в честь их, не совсем даже честно… Тронуть же Евгения Петровича за эту струну — значило прямо поднять его на дыбы. Он лучше желал прослыть вандалом, стародумом, но не человеком двуличным. Мари, в свою очередь, отговаривала его из боязни, чтоб он, по своему простодушию, не проговорился как-нибудь на этом обеде и не смутил бы тем всего общества; но признаться в этом Вихрову ей было совестно.
Прочие лица, приглашенные Вихровым к празднованию обеда, все сейчас же и с полною готовностью согласились — и больше всех в этом случае изъявил удовольствие Виссарион Захаревский.
— Где ж мы будем обедать? — спросил он.
— Да, пожалуй, хоть у Донона можно, — сказал Вихров.
— У Донона так у Донона!.. — подхватил Виссарион. — Но кто ж, собственно, будет распоряжаться этим обедом?
— Я не знаю, если никто не возьмется, так мне, пожалуй, придется, — отвечал, подумав, Вихров.
— Я возьму на себя, если только мне это позволите! — произнес скороговоркою Виссарион. — Я в этом тоже кой-что знаю, хорошего мало в жизни сделал, а едал порядочно.
— Сделайте милость, вам все будут очень благодарны! — воскликнул Вихров.
— С большим удовольствием сделаю эту милость; но сколько же вы, однако, предполагаете, чтоб сошло с лица на этот обед? — присовокупил Виссарион, любивший в каждом деле решать прежде всего денежный вопрос.
— Я полагаю, чтобы не по очень высокой цене, потому что между нами будут люди весьма недостаточные: Замин, ваш Живин, Марьеновский даже.
— По пяти рублей с вином с лица не много? — спросил с улыбкою Виссарион.
— Очень даже!.. Обед при этом, пожалуй, выйдет очень плох.
— Обед выйдет первый сорт — за это я уж ручаюсь; только Абрееву не говорите об нашем уговоре, а то он, пожалуй, испугается дешевизны и не приедет.
— Хорошо! — сказал Вихров.
Он почти догадывался, какого рода штуку хочет совершить Захаревский.
Дней через несколько к Донону собралось знакомое нам общество. Абреев был в полной мундирной форме; Плавин — в белом галстуке и звезде; прочие лица — в черных фраках и белых галстуках; Виссарион, с белой розеткой распорядителя, беспрестанно перебегал из занятого нашими посетителями салона в буфет и из буфета — в салон. Стол был уже накрыт, на хрустальных вазах возвышались фрукты, в числе которых, между прочим, виднелась целая гора ананасов.
Абреев сначала почти механически взял со стола карточку обеда и начал ее просматривать, но чем далее ее читал, тем более и более выражалось на лице его внимание.
— Обед, кажется, нам недурной предстоит, — сказал он, обращаясь к Плавину.
— Зачем же дурной? Захаревский мне говорил, что обед будет хороший, — отвечал тот как-то рассеянно и затем, обращаясь как бы ко всему обществу, громко сказал: — А кто ж, господа, будет оратором нашего обеда?
— Мне уж позвольте речь держать, — подхватил Вихров, — так как некоторым образом я затеял этот обед, то и желаю на нем высказать несколько моих мыслей…
— Вихров и должен говорить, Вихров! — подхватили прочие.
Плавин ничего против этого не возразил; но по холодному выражению его лица можно было судить, что вряд ли не сам он приготовлялся говорить на этом обеде.
Когда сели за стол, Вихров тоже взглянул на карточку и потом сейчас же, обратясь к Виссариону Захаревскому, спросил его:
— А сколько вы своих за обед приплатили?
— Что, вздор!
— Нет, сколько, однако?
— Рублей по тридцать пять на человека.
Вихров покачал головой.
— Это гадко даже — проедать столько в один час, — проговорил он.
— Нет, ничего, приятно!
Видимо, что Плавин и Абреев с первого же блюда начали блаженствовать и только по временам переглядывались между собой и произносили немногосложные похвалы каждому почти блюду; Марьеновский ел совершенно равнодушно; Живин — очень робко и даже некоторые кушанья не умел как взять и решительно, кажется, не знал — что такое он ест; зато Замин вкушал все с каким-то омерзением.
— Вот жеванины-то этой проклятой навалили, ешь да еще деньги плати за нее! — говорил он, кладя себе в рот божественный пудинг из протертого свиного мяса.
Герой мой заметно был беспокоен и, кажется, гораздо больше, чем обедом, был занят предстоящей ему минутою сказать речь. Наконец, перед жарким, когда разлито было шампанское, он поднялся на ноги и заговорил:
«Милостивые государи!
Все мы, здесь собравшиеся на наше скромное празднество, проходили в жизни совершенно разные пути — и все мы имеем одну только общую черту, что в большей или меньшей степени принадлежим к эпохе нынешних преобразований. Конечно, в этой громадной перестройке принимали участие сотни гораздо более сильнейших и замечательных деятелей; но и мы, смею думать, имеем право сопричислить себя к сонму их, потому что всегда, во все минуты нашей жизни, были искренними и бескорыстными хранителями того маленького огонька русской мысли, который в пору нашей молодости чуть-чуть, и то воровски, тлел, — того огонька, который в настоящее время разгорелся в великое пламя всеобщего государственного переустройства».
Негромкие «Хорошо!», «Браво!», «Очень хорошо!»
«Да, милостивые государи, эти реформы обдумывались и облюбились не в палатах тогдашних государственных мужей, а на вышках и в подвалах, в бедных студенческих квартирах и по скромным гостиным литераторов и ученых. Я помню, например, как наш почтенный Виктор Петрович Замин, сам бедняк и почти без пристанища, всей душой своей только и болел, что о русском крестьянине, как Николай Петрович Живин, служа стряпчим, ничего в мире не произносил с таким ожесточением, как известную фразу в студенческой песне: «Pereat justitia!», как Всеволод Никандрыч, компрометируя себя, вероятно, на своем служебном посту, ненавидел и возмущался крепостным правом!.. (При этом на лице Вихрова промелькнула как бы легкая улыбка. Сам же Плавин держал высоко и гордо свою голову и на лице своем не выражал ничего.) Не забыть мне, милостивые государи, и того, — продолжал Вихров, — как некогда блестящий и светский полковник обласкал и заступился за меня, бедного и гонимого литератора, как меня потом в целом городе только и оприветствовали именно за то, что я был гонимый литератор, — это два брата Захаревские: один из них был прокурор и бился до последних сил с деспотом-губернатором, а другой — инженер, который давно уже бросил мелкое поприще чиновника и даровито принялся за дело предпринимателя «… Сказать что-либо еще в пользу Виссариона Захаревского Вихров решительно не находился. «А вас каким словом оприветствовать, — обратился он затем к Марьеновскому, — я уже и не знаю: вашей высокополезной, высокоскромной и честной деятельности мы можем только удивляться и завидовать в лучшем значении этого слова!.. Все эти черты, которые я перечислил из нашей прошедшей жизни, дают нам, кажется, право стать в число людей сороковых годов!..»
Проговоря это, Вихров поклонился и сел.
— Браво, прекрасно, прекрасно! — раздалось уже громко со всех сторон.
Вслед за тем сейчас же встал на ноги Абреев и, поднимая бокал, проговорил:
— Первый тост, господа, я предлагаю за здоровье государя императора!.. Он тоже — человек сороковых годов! — прибавил он уже вполголоса.
— Ура, ура! — раздалось со всех сторон.
— Ура! — кричал Вихров громче всех. — Такой искренний и знаменательный тост государь, я думаю, не часто получал: это мысль приветствует и благодарит своего осуществителя!
— Ура, ура!.. — раздалось снова.
— Теперь, господа, собственно, за людей сороковых годов! — продолжал Абреев.
— Ура, ура, ура!
— За здоровье, собственно нас, собравшихся!
— Ура! Ура!
— Хотел было я, господа, — начал Вихров, снова вставая на ноги, — чтоб в нашем обеде участвовал старый, израненный севастополец, но он не поехал. Все-таки мы воздадим честь севастопольским героям; они только своей нечеловеческой храбростью спасли наше отечество: там, начиная с матроса Кошки до Корнилова [Корнилов Владимир Алексеевич (1806—1854) – вице-адмирал русского Черноморского флота, один из организаторов Севастопольской обороны; 5 октября 1854 года был смертельно ранен при отражении штурма Малахова кургана.], все были Леониды при Фермопилах [Леониды при Фермопилах – Леонид – спартанский царь; в 480 году до н. э. защищал узкий проход Фермопилы с тремястами спартанцев, прикрывая от натиска персов отход греческих войск, пока все триста человек не пали смертью храбрых.], — ура великим севастопольцам!
— Ура! Ура! — повторили за ним и прочие самым одушевленным образом.
По окончании тостов стали уже просто пить — кто шампанское, кто ликер, кто коньяк. Плавин, кажется, остался не совсем доволен тем, что происходило за обедом, потому что — не дождавшись даже, чтобы встали из-за стола, и похвалив только слегка Вихрову его речь — он раскланялся со всеми общим поклоном и уехал; вряд ли он не счел, что лично ему на этом обеде оказано мало было почести, тогда как он в сущности только себя да, пожалуй, еще Марьеновского и считал деятелями в преобразованиях. Живин тоже скучал или, по крайней мере, сильно конфузился виденного им общества: очень уж оно ему важным и чиновным казалось. Он все почти время старался быть или около Захаревских, или около Вихрова как людей более ему знакомых. Замин между тем, сильно подпивший, сцепился с Абреевым, который, по своему обыкновению, очень деликатно осмелился заступиться за дворянство, говоря, что эти люди служили престолу и отечеству.
— Ну да, как же, престолу и отечеству! Себе в карман! — возразил ему Замин.
— Однако в двенадцатом году они служили не себе в карман, — сказал ему, в свою очередь, Абреев, — они отдавали на службу детей своих, своих крестьян, сами жгли свое имущество.
— Да разве в двенадцатом году дворянство выгнало французов?! — воскликнул в удивлении Вихров. — Мужики да бабы — вот кто их выгнал! — присовокупил он.
— Однако под Смоленском и под Бородином не мужики же и бабы выдерживали сражения.
— Да уж и не дворяне, а солдаты.
— Но этих солдат приучили и руководили дворяне.
— Как же, дворяне!.. Солдаты дворян учили — это так!
Абреев против этого ничего уже не сказал, а пожал только плечами.
Замин обыкновенно, кроме мужиков, ни в каких других сословиях никаких достоинств не признавал: барин, по его словам, был глуп, чиновник — плут, а купец — кулак. Покончив с Абреевым, он принялся спорить с Иларионом Захаревским, доказывая, что наш народный самосуд есть высочайший и справедливейший суд.
— Но каким же образом — высочайший? — возражал ему Захаревский. — Народ не имеет очень многих юридических сведений, необходимых для судей.
— Все имеет, все! — кричал Замин с блистающими глазами и выпивая, по крайней мере, уже десятую рюмку коньяку.
Виссарион Захаревский в это время, окончив хлопоты с обедом и видя, что Марьеновский сидит один-одинешенек смиренно в углу, счел не лишним занять его: он его, по преимуществу, уважал за чин тайного советника.
— Какого это севастопольца Вихров хотел привезти на обед? — спросил он, чтобы о чем-нибудь только заговорить с ним и подсаживаясь к нему.
— Эйсмонда, вероятно, — отвечал с небольшою улыбкою Марьеновский.
— А!.. Да ведь у него с его женой есть что-то такое.
— Говорят! — отвечал с прежнею улыбкою Марьеновский.
— Я как-то его с ней встретил в Павловске. Это черт знает что такое — она старуха совсем!
— Да, не молода уж!
— Но что ж ему за охота?
— Старая, вероятно, какая-нибудь привязанность, которую не хочет да, может быть, и не может нарушить: ведь он — романтик, а не практик, как вы! — заключил немного ядовито Марьеновский.
— Черт знает, все-таки не понимаю! — произнес Виссарион и через несколько времени уехал в своем щегольском экипаже с братом по Невскому.
Прочие тоже вскоре за тем разошлись.