Люди сороковых годов
1869
XI
Учитель
Все мы живем не годами, а днями! Постигает нас какое-нибудь событие, — волнует, потрясает, направляет известным образом всю нашу последующую жизнь. В предыдущих главах моих я довольно подробно упомянул о заезде к Есперу Иванычу и об сыгранном театре именно потому, что это имело сильное нравственное влияние на моего маленького героя. Плавин с ним уж больше не жил. Громадное самолюбие этого юноши до того было уязвлено неудачею на театре, что он был почти не в состоянии видеть Павла, как соперника своего на драматическом поприще; зато сей последний, нельзя сказать, чтобы не стал в себе воображать будущего великого актера. Оставшись жить один, он нередко по вечерам призывал к себе Ваньку и чету Симоновых и, надев халат и подпоясавшись кушаком, декламировал перед ними из «Димитрия Донского»: [«Димитрий Донской» – трагедия В.А.Озерова (1769—1816), впервые поставлена на сцене в 1807 году. Словами князя Димитрия, которые декламирует Вихров, начинается трагедия.]
Российские князья, бояре, воеводы,
Пришедшие на Дон отыскивать свободы!
Или восклицал из катенинского Корнеля, прямо уже обращаясь к Симонову:
Иди ко мне, столб царства моего!
Вообще детские игры он совершенно покинул и повел, как бы в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок, как только случалась оказия, и романы, и журналы, и путешествия); часто ходил в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало то, что на том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их к нему в комнату.
— Чтобы генеральша чего как… — произнес тот обыкновенное свое возражение.
— Но ведь я не шалить ими и не портить их буду, а еще поправлю их, — толковал ему Павел.
— Это так, какие уж от вас шалости, — говорил Симонов и потом, немного подумав, прибавил: — Берите, ничего!
И сам даже с Ванькой стащил фортепьяны вниз.
Павел сейчас же их на свои скудные средства поправил и настроил. В учителя он себе выбрал, по случаю крайней дешевизны, того же Видостана, который, впрочем, мог ему растолковать одни только ноты, а затем Павел уже сам стал разучивать, как бог на разум послал, небольшие пьески; и таким образом к концу года он играл довольно бойко; у него даже нашелся обожатель его музыки, один из его товарищей, по фамилии Живин, который прослушивал его иногда по целым вечерам и совершенно искренно уверял, что такой игры на фортепьянах с подобной экспрессией он не слыхивал. В гимназии Вихров тоже преуспевал немало: поступив в пятый класс, он должен был начать учиться математике у Николая Силыча. Переход этот для всех гимназистов был тяжким испытанием. Дрозденко обыкновенно недели две щупал новичков и затем, отделив овец от козлищ, с первыми занимался, а последних или держал на коленях, или совсем выгонял из класса. Павел выдержал этот искус блистательно.
— Пан Прудиус, к доске! — сказал Николай Силыч довольно мрачным голосом на первом же уроке.
Павел вышел.
— Пиши!
Павел написал.
— В чем тут дело?
Павел сказал, в чем тут дело.
Николай Силыч, в знак согласия, мотнул головой.
— Что ж из оного выходит? — продолжал он допрашивать.
Павел подумал и сказал. Николай Силыч, с окончательно просветлевшим лицом, мотнул ему еще раз головой и велел садиться, и вслед за тем сам уже не стал толковать ученикам геометрии и вызывал для этого Вихрова.
— Ну, пан Прудиус, иди к доске, — говорил он совсем ласковым голосом.
Павел выходил.
Николай Силыч задавал ему какую-нибудь новую теорему.
— Объясняй и доходи своим умом, — продолжал он, а сам слегка наводил на путь, которым следовало идти.
Павел угадывал и объяснял теорему.
У Николая Силыча в каждом почти классе было по одному такому, как он называл, толмачу его; они обыкновенно могли говорить с ним, что им было угодно, — признаваться ему прямо, чего они не знали, разговаривать, есть в классе, уходить без спросу; тогда как козлищи, стоявшие по углам и на коленях, пошевелиться не смели, чтобы не стяжать нового и еще более строгого наказания: он очень уж уважал ум и ненавидел глупость и леность, коими, по его выражению, преизбыточествует народ российский.
Одно новое обстоятельство еще более сблизило Павла с Николаем Силычем. Тот был охотник ходить с ружьем. Павел, как мы знаем, в детстве иногда бегивал за охотой, и как-то раз, идя с Николаем Силычем из гимназии, сказал ему о том (они всегда почти из гимназии ходили по одной дороге, хотя Павлу это было и не по пути).
— Ну, так что же — заходи как-нибудь; пойдем вместе! — сказал ему Николай Силыч.
— С великой готовностью, — отвечал Павел и на той же неделе вытребовал из деревни свое ружье и патронташ.
Затем они каждый почти праздник стали отправляться: Николай Силыч — в болотных сапогах, в чекмене и в черкесской шапке, нарочно для охоты купленной, а Павел — в своей безобразной гимназической шинели, подпоясанной кушаком, и в Ванькиных сапогах. Места, куда они ходили, были подгородные, следовательно, с совершенно почти выстрелянною дичью; а потому кровавых жертв охотники с собой приносили немного, но зато разговоров между ними происходило большое количество.
Юный герой мой сначала и не понимал хорошенько, зачем это Николай Силыч все больше в одну сторону склонял разговор.
— А что, ты слыхал, — говорил тот, как бы совершенно случайно и как бы более осматривая окрестность, — почем ныне хлеб покупают?
— Нет, Николай Силыч, у нас ведь хлеб некупленный — из деревни мне привозят, — отвечал Павел.
Лицо Дрозденки осклабилось в насмешливую улыбку и как бы свернулось несколько набок.
— Да, я и забыл, что ты паныч! Крестьянской слезой питаешься! — проговорил он.
Павел невольно потупился.
— По рублю на базаре теперь продают за пуд, — продолжал Николай Силыч, — пять машин хотели было пристать к городу; по двадцати копеек за пуд обещали продавать — не позволили!
— Кто ж мог это не позволить? — спросил Павел.
— Начальство! — отвечал Николай Силыч. — Десять тысяч здешние торговцы дали за то губернатору и три тысячи полицеймейстеру.
Павел обмер от удивления.
— Этаких людей, — говорил он с свойственным юношам увлечением, — стоит поставить перед собой да и стрелять в них из этой винтовки.
— Попробуй! — сказал Николай Силыч и, взглянув Павлу прямо в лицо, захохотал.
— Попробую, когда нужно это будет! — произнес тот мрачно.
— Попробуй! — повторил Николай Силыч. — Тебя же сошлют на каторгу, а на место того вора пришлют другого, еще вористее; такая уж землица наша: что двор — то вор, что изба — то тяжба!
Николай Силыч был заклятый хохол и в душе ненавидел всех москалей вообще и всякое начальство в особенности.
Результатом этого разговора было то, что, когда вскоре после того губернатор и полицеймейстер проезжали мимо гимназии, Павел подговорил товарищей, и все они в один голос закричали в открытое окно: «Воры, воры!», так что те даже обернулись, но слов этих, конечно, на свой счет не приняли.
Другой раз Николай Силыч и Павел вышли за охотой в табельный день в самые обедни; колокола гудели во всех церквах. Николай Силыч только поеживался и делал свою искривленную, насмешливую улыбку.
— Что, отец Никита (отец Никита был законоучитель в гимназии), чай, вас все учит: повинуйтесь властям предлежащим! — заговорил он.
— Нет, — отвечал с улыбкой Павел, — он больше все насчет франтовства, — франтить не велит; у меня волоса курчавые, а он говорит, что я завиваюсь, и все пристает, чтобы я остригся.
— Всегда, всегда наши попики вместе с немецкими унтерами брили и стригли народ! — произнес Николай Силыч ядовитейшим тоном.
— Про отца Никиту рассказывают, — начал Вихров (он знал, что ничем не может Николаю Силычу доставить такого удовольствия, как разными рассказами об отце Никите), — рассказывают, что он однажды взял трех своих любимых учеников — этого дурака Посолова, Персиянцева и Кригера — и говорит им потихоньку: «Пойдемте, говорит, на Семионовскую гору — я преображусь!»
Николай Силыч очень хорошо знал этот анекдот и даже сам сочинил его, но сделал вид, что как будто бы в первый раз его слышит, и только самодовольно подтвердил:
— Да, да!
— Потом он с теми же учениками, — продолжал Павел, — зашел нарочно в трактир и вдруг там спрашивает: «Дайте мне порцию акрид и дивиева меду!»
— Так, так! — подтверждал Николай Силыч, как бы очень заинтересованный, хотя и этот анекдот он тоже сочинил.
Дрозденко ненавидел и преследовал законоучителя, по преимуществу, за притворство его, — за желание представить из себя какого-то аскета, тогда как на самом деле было совсем не то!
В один из последних своих походов за охотой, Николай Силыч и Павел зашли верст за пятнадцать, прошли потом огромнейшее болото и не убили ничего; наконец они сели на кочки. Николай Силыч, от усталости и неудачи в охоте, был еще более обыкновенного в озлобленном расположении духа.
— А что, скажи ты мне, пан Прудиус, — начал он, обращаясь к Павлу, — зачем у нас господин директор гимназии нашей существует? Может быть, затем, чтобы руководить учителями, сообщать нам методы, как вас надо учить, — видал ты это?
— Нет, не видал! — отвечал в насмешливом тоне Павел.
— Может быть, затем, — продолжал Николай Силыч ровным и бесстрастным голосом, — чтобы спрашивать вас на экзаменах и таким манером поверять ваши знания? — Видел это, может?
— И того не видал, — отвечал Павел.
— Так зачем же он существует? — спросил Николай Силыч.
— Для высшего надзора за порядком, полагаю! — сказал Павел в том же комическом тоне.
— Существует он, — продолжал Николай Силыч, — я полагаю, затем, чтобы красить полы и парты в гимназии. Везде у добрых людей красят краскою на масле, а он на квасу выкрасил, — выдумай-ка кто-нибудь другой!.. Химик он, должно быть, и технолог. Долго ли у вас краска на полу держалась?
— Не более двух недель, — отвечал Павел, в самом деле припомнивший, что краска на полах очень скоро пропала. — Но зачем он их на квасу красил, чтобы дешевле?.. — прибавил он.
— Нет, надо полагать, чтобы не так тяжел запах был; запаху масляного его супруга, госпожа директорша, очень не любит, — отвечал Николай Силыч и так лукаво подмигнул, что истинный смысл его слов нетрудно было угадать.
Все эти толкованья сильно запали в молодую душу моего героя, и одно только врожденное чувство приличия останавливало его, что он не делал с начальством сцен и ограничивался в отношении его глухою и затаенною ненавистью. Впрочем, вышел новый случай, и Павел не удержался: у директора была дочь, очень милая девушка, но она часто бегала по лестнице — из дому в сад и из саду в дом; на той же лестнице жил молодой надзиратель; любовь их связала так, что их надо было обвенчать; вслед же за тем надзиратель был сделан сначала учителем словесности, а потом и инспектором. По поводу этого Николай Силыч, встретив однажды Павла, спросил его:
— А что, был ли ты на поклонении у нового Потемкина?
— Какого? — спросил тот, сначала не поняв.
— У нашего господина инспектора-учителя, женскою милостью бе взыскан!.. Человек ныне случайный… l'homme d'occasion… [«Человек случая» (франц.).] — проговорил Николай Силыч, безбожно произнося по-французски.
— Нет-с, не был, да и не пойду! — сказал Павел, а между тем слова «l'homme d'occasion» неизгладимыми чертами врезались в его памяти.
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на сердце, он подошел к учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: «Случайный человек»?
— Напишите! — отвечал тот, вовсе не поняв его намерения.
Павел пришел и в одну ночь накатал сочинение. О, каким огнем негодования горел он при этом! Он писал: «Народы образованные более всего ценят в гражданах своих достоинства. Все великие люди Греции были велики и по душевным своим свойствам. У народов же необразованных гораздо более успевает лесть и низость; вот откуда происходит «случайный человек»! Он может не иметь никаких личных достоинств и на высшую степень общественных почестей возведется только слепым случаем! Торговец блинами становится корыстолюбивым государственным мужем, лакей — графом, певчий — знатной особой!»
Сочинение это произвело, как и надо ожидать, страшное действие… Инспектор-учитель показал его директору; тот — жене; жена велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю. Тот, собрав совет учителей и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу [Ареопаг – высший уголовный суд в древних Афинах, в котором заседали высшие сановники.] злокачественное сочинение; учителя, которые были помоложе, потупили головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос:
— Сатирик!.. Как же, ведь все они у нас сатирики!
— Я полагаю, господа, выгнать его надо? — обратился инспектор-учитель к совету.
— Это одень уж жестоко, — послышалось легкое бормотанье между учителями помоложе.
— Зачем ему учиться, ведь уж он сочинитель! — подхватил, опять смеясь, отец Никита.
Николай Силыч, до сего времени молчавший, при последней фразе взглянул на священника, а потом, встав на ноги, обратился к инспектору-учителю.
— А позвольте спросить, тему господина ученика вы сами одобрили?
— Да, я ему позволил ее, — отвечал тот.
— Так за что же и судить его? Тему вы сами одобрили, а выполнена она — сколько вот я, прочтя сочинение, вижу — прекрасно!
— Да-с; но тут он указывает все на русскую историю.
— А на какую же указывать ему? На турецкую разве? Так той он подробно не знает. Тем более, что он не только мысли, но даже обороты в сочинении своем заимствовал у знаменитых писателей, коих, однако, за то не наказывали и не судили.
— Мальчик и писатель — две разные вещи! — возразил инспектор-учитель.
— Разное-то тут не то, — возразил Николай Силыч, — а то, что, может, ложно поняли — не в наш ли огород камушки швыряют?
— Что вы под этим разумеете? — спросил инспектор-учитель, окончательно побледнев.
— А то, что если господина Вихрова выгонят, то я объявляю всем, вот здесь сидящим, что я по делу сему господину попечителю Московского учебного округа сделаю донос, — произнес Николай Силыч и внушительно опустился на свой стул.
Инспектор-учитель отвернулся от него и обратился к другим учителям:
— Вы как думаете, господа?
— Лучше оставить, — произнесло несколько голосов.
— Извольте в таком случае! — сказал инспектор-учитель и поспешил уйти.
— Лучше оставить, лучше! — пропищал ему вслед Николай Силыч и высунул даже язык.
Отец Никита только развел руками. Он всегда возмущался вольнодумством Николая Силыча.
Павел все это время стоял бледный у дверей залы: он всего более боялся, что если его выгонят, так это очень огорчит старика-отца.
— Что же? — спросил он, усиливаясь улыбнуться, вышедшего из совета Николая Силыча.
— Проехало мимо, оставили, — отвечал тот.
Павел вздохнул свободней.
— Очень рад, — проговорил он, — а то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя) хотел дать пощечину, после чего ему, я полагаю, неловко было бы оставаться на службе.
Николай Силыч только с удовольствием взглянул на юношу и прошел.
По бледным губам и по замершей (как бы окостеневшей на дверной скобке) руке Вихрова можно было заключить, что вряд ли он в этом случае говорил фразу.
— Оставили, господа! — сказал он товарищам, возвратясь в класс.
— Ура, ура! — прокричали те в один голос.
— Ну, теперь я и другими господами займусь! — сказал Павел с мрачным выражением в лице, и действительно бы занялся, если бы новый нравственный элемент не поглотил всей души его.