Люди сороковых годов (Писемский А. Ф., 1869)

XVII

Аристократ и демократ

В одно утро Вихров прошел к Мари и застал у ней, сверх всякого ожидания, Абреева. Евгения Петровича, по обыкновению, дома не было: шаловливый старик окончательно проводил все время у своей капризной Эммы.

— Давно ли и надолго ли? — говорил Вихров, дружески пожимая руку Абреева.

— Приехал весьма недавно, — отвечал тот, — но надолго ли — это определить весьма трудно; всего вероятнее, навсегда!

— А службу, что же, оставили?

— Оставил, — отвечал Абреев с улыбкою и потупляя свои красивые глаза.

— Не вытерпели, видно?

— Отчасти я не вытерпел, а отчасти и меня не вытерпели, — продолжал он с прежней улыбкой.

— Вас? — спросил не без удивления Вихров. — За послабление, вероятно?

Абреев пожал плечами.

— Ей-богу, затрудняюсь, как вам ответить. Может быть, за послабление, а вместе с тем и за строгость. Знаете что, — продолжал он уже серьезнее, — можно иметь какую угодно систему — самую строгую, тираническую, потом самую гуманную, широкую, — всегда найдутся люди весьма честные, которые часто из своих убеждений будут выполнять ту или другую; но когда вам сегодня говорят: «Крути!», завтра: «Послабляй!», послезавтра опять: «Крути!»…

— Как же, так прямо и пишут: «крути» и «послабляй»? — вмешалась в разговор Мари.

— О нет! — произнес Абреев. — Но это вы сейчас чувствуете по тону получаемых бумаг, бумаг, над которыми, ей-богу, иногда приходилось целые дни просиживать, чтобы понять, что в них сказано!.. На каждой строчке: но, впрочем, хотя… а что именно — этого-то и не договорено, и из всего этого вы могли вывести одно только заключение, что вы должны были иметь железную руку, но мягкую перчатку.

— Это что такое? — спросила Мари с некоторым уже удивлением.

— А то, — отвечал Абреев с усмешкой, — чтобы вы управляли строго, твердо, но чтобы общество не чувствовало этого.

— Но как же оно не будет этого чувствовать? — опять спросила Мари.

— Отчасти можно было этого достигнуть, — отвечал Абреев с гримасой и пожимая плечами, — если бы в одном деле нажать, а в другом слегка уступить, словом, наполеоновская система, или, — как прекрасно это прозвали здесь, в Петербурге, — вилянье в службе; но так как я никогда не был партизаном подобной системы и искренность всегда считал лучшим украшением всякого служебного действия, а потому, вероятно, и не угождал во многих случаях.

Проговоря это, Абреев замолчал; молчали и его слушатели.

— Когда я принимал губернаторство, — снова начал он, уже гордо поднимая свою голову, — вы знаете — это было в самый момент перелома систем, и тогда действительно на это поприще вступило весьма много просвещенных людей; но сонм их, скажу прямо, в настоящее время все больше и больше начинает редеть.

— Губернаторам теперь, я думаю, делать нечего, потому что у них все отнимают, — заговорил, наконец, и Вихров.

— Напротив, более, чем когда-либо, — возразил ему Абреев, — потому что одно отнимают, а другое дают, и, главное, при этой перетасовке господствует во всем решительно какой-то первобытный хаос, который был, вероятно, при создании вселенной и который, может быть, и у нас потому существует, что совершается образование новых государственных форм. Губернатор решительно не знает, с кого и что спросить, кому и что приказать, и, кроме того, его сношения с земством и с новыми судебными учреждениями… везде он должен не превысить власти и в то же время не уронить достоинства администрации.

Витиеватые и изысканные фразы Абреева — и фразы не совсем умного тона — неприятно резали ухо Вихрова.

— А что ваш правитель канцелярии? — спросил он его, чтобы свести разговор с государственных предметов на более низменную почву.

При этом вопросе Абреев весь даже вспыхнул.

— Здесь, в Петербурге, литераторствует! — говорил он, потрясая своей красивой ногой.

— Литераторствует? — спросил Вихров.

— Очень много даже — и все исключительно про меня.

— Как про вас! — воскликнул Вихров.

Мари тоже уставила на Абреева удивленные глаза.

— Единственно про меня — и что дурно, так в этом случае он мстить мне, кажется, желает.

— А вы, верно, отказали ему от места?

— Да, — продолжал Абреев, — но я вынужден был это сделать: он до того в делах моих зафантазировался, что я сам мог из-за него подпасть серьезной ответственности, а потому я позвал его к себе и говорю: «Николай Васильич, мы на стольких пунктах расходимся в наших убеждениях, что я решительно нахожу невозможным продолжать нашу совместную службу!» — «И я, говорит, тоже!» — «Но, — я говорю, — так как я сдвинул вас из Петербурга, с вашего пепелища, где бы вы, вероятно, в это время нашли более приличное вашим способностям занятие, а потому позвольте вам окупить ваш обратный путь в Петербург и предложить вам получать лично от меня то содержание, которое получали вы на службе, до тех пор, пока вы не найдете себе нового места!» Он поблагодарил меня за это, взял жалованье за два года даже вперед и уехал… Кажется, расстались дружелюбно!.. Но вдруг в одной петербургской газетке вижу, что я описан в самом карикатурном виде, со всеми моими привычками, с моим семейством, с моими кучерами, лакеями!.. Что писал это тот господин — сомневаться было нечего, потому что тут говорилось о таких вещах, о которых он только один знал. Я сначала рассмеялся этому, думая, что всякому человеку может выпасть на долю столкнуться с негодяем; но потом, когда я увидел, что этот пасквиль с восторгом читается в том обществе, для которого я служил, трудился, что те же самые люди, которых я ласкал, в нуждах и огорчениях которых всегда участвовал, которых, наконец, кормил так, как они никогда не едали, у меня перед глазами передают друг другу эту газетку, — это меня взорвало и огорчило!.. Я тут же сказал сам себе: «Я всю жизнь буду служить моему государю и ни одной минуты русскому обществу!» — что и исполнил теперь.

— Очень уж вы, господа, щекотливы, — произнес Вихров, — посмотрите на английских лордов, — на них пишут и пасквили и карикатуры, а они себе стоят, как дубы, и продолжают свое дело делать.

— Прекрасно-с! — возразил Абреев. — Но английские лорды, встречая насмешки и порицания, находят в то же время защиту и поддержку в своей партии; мы же в ком ее найдем?.. В непосредственном начальстве нашем, что ли? — заключил он с насмешкою и хотел, кажется, еще что-то такое пояснить, но в это время раздались шаги в зале.

Все обернулись — это входил Плавин.

— Вас ищу-с, вас! — говорил он, торопливо поздоровавшись с хозяйкою дома и с Вихровым и прямо обращаясь к Абрееву.

— К вашим услугам! — отвечал тот с обычной своей вежливостью.

Плавин сел прямо против Абреева.

— Правда, что вы вышли в отставку? — спросил он его.

— Совершенная правда! — отвечал тот.

Плавин пожал плечами.

— Но, mon cher, как хотите, — воскликнул он, — при всем моем уважении к вам, я должен сказать, что это просто детский каприз с вашей стороны.

— Вы полагаете? — спросил Абреев несколько уже и обиженным голосом.

— Более чем полагаю, уверен в том! — отвечал настойчиво Плавин.

— Значит, вы не знаете всех причин, побудивших меня подать в отставку, — произнес Абреев, грустно пожимая плечами.

— По крайней мере, те, о которых мне говорили, именно показывают, что это чистейший каприз, — оставить службу из-за того, что там кто-то такой что-то написал или нарисовал… — говорил Плавин.

— Да-с, это только одно! — возразил Абреев. — Но тут есть еще другое, гораздо поважней; вы знаете, что я всегда был с вами человек одномыслящий.

— Знаю! — подтвердил Плавин одобрительно.

— Знаете, что от эмансипации я по своим имениям ничего не проиграл, но, напротив, выиграл.

— Знаю, — повторил еще раз Плавин.

— Значит, никакой мой личный интерес не был тут затронут; но когда я в отчете должен был написать о состоянии вверенной мне губернии, то я прямо объявил, что после эмансипации помещики до крайности обеднели, мужики все переделились и спились, и хлебопашество упало.

Плавин захохотал.

— Вы не имели права этого написать, никакого права не имели на то! — воскликнул он.

— Как я не имел права, когда я видел это собственными глазами?.. — проговорил Абреев.

— Ну и что ж из того, что вы видели собственными глазами?.. Все-таки в этом случае вы передаете ваши личные впечатления, никак не более! — возразил Плавин. — Тогда как для этого вы должны были бы собрать статистические данные и по ним уже делать заключение.

— Какие же это статистические данные? — спросил Абреев, удивленный и как бы несколько опешенный этою мыслью, которая, как видно, не приходила ему в голову.

— А такие-с! — отвечал с докторальною важностью Плавин. — Как богаты были помещики до эмансипации и насколько они стали бедней после нее? Сколько народ выпивал до освобождения и сколько — теперь, и как велика была средняя цифра урожая до шестьдесят первого года, и какая — в настоящее время? И на все это именно по этим статистическим данным я и могу вам отвечать, что помещики нисколько не разорились, а только состояния их ликвидировались и уяснились, и они лишились возможности, посредством пинков и колотков, делать разные переборы; а если народ и выпил вина больше, чем прежде выпивал, так это слава богу! В этом его единственное удовольствие в жизни состоит!

— Странное удовольствие! — заметил Абреев.

— Точно такое же, как и наше, — объедаться за обедом и держать француженок на содержании, — заметил не без колкости Плавин.

— Но народ это делает без всякой меры; иногда целая деревня валяется пьяная по канавам или идет на четвереньках пить в другую деревню, — проговорил Абреев.

— Да вам-то что за дело до этого! — прикрикнул уж на него Плавин. — Если вам кажется некрасиво это, то не глядите и отворачивайтесь, и почем вы знаете, что народу также, может быть, противно и ненавистно видеть, как вы ездите в ваших колясках; однако он пока не мешает вам этого делать.

— Я тут говорю не про собственное чувство, — сказал Абреев, — а то, что это вредно в санитарном отношении и для самого народа.

— А разве объедаться обедами и услаждаться после оных француженками — менее вредно в санитарном отношении? — спросил насмешливо Плавин.

Абреев усмехнулся.

— Это делает такое небольшое число людей, что все равно, что бы они ни делали, — сказал он.

— Как все равно? Напротив, эти люди должны являть собою пример воздержания, трудолюбия, ума, образования, — перечислял насмешливо Плавин.

Абреев на это ничего уже не возражал.

— Что же касается до хлебопашества, — продолжал Плавин, — то, извините меня, это чистейший вздор; по тем же именно статистическим данным и видно, что оно увеличилось, потому что вывоз за границу хлеба стал больше, чем был прежде.

— Но каким же образом это могло случиться? — возразил Абреев, пожимая плечами. — Все помещики хозяйства свои или уничтожили, или сократили наполовину; крестьяне между тем весьма мало увеличили свои запашки.

— Это все-таки вы говорите ваши личные впечатления, — опять вам повторяю, — сказал Плавин.

— Нет, это никак не личные впечатления, — продолжал Абреев, краснея даже в лице, — это самым строгим логическим путем можно доказать из примера Англии, которая ясно показала, что хлебопашество, как и всякое торговое предприятие, может совершенствоваться только знанием и капиталом. Но где же наш крестьянин возьмет все это? Землю он знает пахать, как пахал ее, я думаю, еще Адам; капитала у него нет для покупки машин.

— У него нет, но у общины он есть, — возразил Плавин.

Абреев при этом окончательно вспыхнул.

— Об общине я равнодушно слышать не могу, — заговорил он прерывающимся от волнения голосом и, видимо, употребляя над собой все усилия, чтобы не сказать чего-нибудь резкого, — эту общину выдумали в Петербурге и навязали ее народу; он ее не любит, тяготится ею, потому что, очень естественно, всякий человек желает иметь прочную собственность и отвечать только за себя!

— Общину выдумали, во-первых, не в Петербурге, — начал ему отвечать в явно насмешливом тоне Плавин, — а скорей в Москве; но и там ее не выдумали, потому что она долгое время существовала у нашего народа, была им любима и охраняема; а то, что вы говорите, как он не любит ее теперь, то это опять только один ваш личный взгляд!

— Видит же бог! — воскликнул Абреев, сделавшийся из пунцового уже бледным. — То, что я вам говорю, это скажет вам в любой деревне каждый мужик, каждая женщина, каждый ребенок!

Плавин на это только пожал плечами и придал такое выражение лицу, которым явно хотел показать, что с человеком, который свои доказательства основывает на божбе, спорить нечего.

— Меня тут-то больше всего ажитирует, — продолжал Абреев, обращаясь уже более к Мари, — что из какой-то модной идеи вам не хотят верить, вас не хотят слушать, когда вы говорите самые святые, самые непреложные истины.

— Я тоже думаю, что община и круговая порука не совсем любимы народом, — проговорила та.

— Ненавидимы, madame, ненавидимы! — воскликнул Абреев. — Вот вы, Павел Михайлыч, — продолжал он, относясь уже к Вихрову, — русский литератор и, как кажется, знаете русский народ, — скажите, правду ли я говорю?

— Ей-богу, не знаю-с! После шестидесятого года почти не видал народа, — отвечал тот уклончиво.

— А я видел-с его!.. Я эти последние три года почти жил с народом! — горячился Абреев, и потом, как бы вспомнив свой обычный светский тон, он вдруг приостановился на некоторое время и прибавил гораздо уже более мягким тоном Мари:

— Pardon, madame!.. Мы, я думаю, наскучили вам нашим спором.

— Напротив, — возразила та.

— Но, во всяком случае, позвольте уже вам пожелать доброго утра, — продолжал он, вставая перед Мари.

Та приветливо с ним раскланялась.

Вихрову Абреев пожал дружески руку и протянул ее также и Плавину.

— А мы с вами все-таки будем спорить всюду и везде! — произнес тот с небольшим оттенком насмешливости.

— Будем-с спорить! — отвечал ему Абреев и уехал.

Плавин некоторое время после того как бы усмехался про себя.

— Отличный господин! — заговорил он, явно разумея под именем господина Абреева. — Но вот приехал сюда и сразу попал в партию крупных землевладельцев.

— Я решительно не знаю, неужели существует такая партия и с какой целью? — спросила Мари.

— Очень сильная даже, — отвечал почти таинственно Плавин и затем, посидев еще некоторое время и сказав будто к слову, что на днях он получил аренду тысяч в восемьдесят, раскланялся и отправился на Невский походить до обеда.

— Отчего ты Абрееву не ответил на его вопрос? — спросила Мари тотчас же, как остались они вдвоем с Вихровым.

— Ну, что тут им отвечать, бог с ними! — произнес он с улыбкою.

— Это два полюса, — продолжала Мари, — один — аристократ, а другой — демократ!

— Не то что аристократ и демократ, — начал Вихров, — а один — военный и с состоянием, а потому консерватор; а другой — штатский и еще добивающийся состояния, а потому радикал.

— Но, во всяком случае, мне Абреев как человек гораздо более нравится, чем Плавин, — проговорила Мари.

— Как это судить! — сказал Вихров. — Если брать удобство и приятность сношений, то, конечно, Абреев — человек добрый, благородный, деликатный; Плавин же дерзок, нахал, как все выскочки; лично я его терпеть не могу, но все-таки должен сказать, что он, хоть и внешняя, может быть, но сила!.. Я даже уверен, что он никаких своих убеждений не имеет, но зато, раз усвоив что-нибудь чужое, он уже будет работать, как вол, и ни перед чем не остановится. Он еще мальчишкой раз в гимназии захотел играть на театре: сегодня задумал, завтра начал приводить в исполнение, а через неделю мы уж играли на театре… Абреев же, по-моему, олицетворенное бессилие. Он, помяни мое слово, будет брать двадцать еще служб на себя, везде будет очень благороден, очень обидчив, но вряд ли где-нибудь и какое-нибудь дело подвинет вперед — и все господа этого рода таковы; необразованны, что ли, они очень, или очень уж выродились, но это решительно какой-то неумелый народ.

— Умеют и они одно дело делать, — перебила Мари.

— Какое? — спросил Вихров.

— Интриговать друг против друга — это, я тебе скажу, такое вечное и беспрерывное подшибанье один другого, такая скачка вперегонку за крестами и чинами, что, ей-богу, они мне кажутся иногда сумасшедшими.

— Ну, в России это вовсе не сумасшедшие, — возразил Вихров, — потому что, как в государстве, все еще немножко азиатском, это имеет еще огромное значение.

— Пожалуй, что это так!.. — согласилась Мари. — И, знаешь, этого рода чинолюбцев и крестолюбцев очень много ездит к мужу — и, прислушиваясь к ним, я решительно недоумеваю, что же такое наша матушка Россия: в самом ли деле она страна демократическая, как понимают ее нынче, или военная держава, как разумели ее прежде, и в чем состоит вкус и гений нашего народа?

Вихров усмехнулся.

— Гений нашего народа, — начал он отвечать, — пока выразился только в необыкновенно здравом уме — и вследствие этого в сильной устойчивости; в нас нет ни французской галантерейности, ни глубокомыслия немецкого, ни предприимчивости английской, но мы очень благоразумны и рассудительны: нас ничем нельзя очень порадовать, но зато ничем и не запугаешь. Мы строим наше государство медленно, но из хорошего материала; удерживаем только настоящее, и все ложное и фальшивое выкидываем. Что наш аристократизм и демократизм совершенно миражные все явления, в этом сомневаться нечего; сколько вот я ни ездил по России и ни прислушивался к коренным и любимым понятиям народа, по моему мнению, в ней не должно быть никакого деления на сословия — и она должна быть, если можно так выразиться, по преимуществу, государством хоровым, где каждый пел бы во весь свой полный, естественный голос, и в совокупности выходило бы все это согласно… Этому свойству русского народа мы видим беспрестанное подтверждение в жизни: у нас есть хоровые песни, хоровые пляски, хоровые гулянья… У нас нет, например, единичных хороших голосов, но зато у нас хор русской оперы, я думаю, первый в мире. У нас — превосходная придворная капелла; у каждого архиерея — отличный хор певчих.

— Ты и на государственное устройство переносишь это свойство? — спросила Мари.

— Непременно так! — воскликнул Вихров. — Ты смотри: через всю нашу историю у нас не только что нет резко и долго стоявших на виду личностей, но даже партии долго властвующей; как которая заберет очень уж силу и начнет самовластвовать, так народ и отвернется от нее, потому что всякий пой в свой голос и других не перекрикивай!

— Как нет личностей! — воскликнула Мари. — А Владимир, а Грозный, а Петр…

— То — цари, это другое дело, — возразил ей Вихров. — Народ наш так понимает, что царь может быть и тиран и ангел доброты, все приемлется с благодарностью в силу той идеи, что он посланник и помазанник божий. Хорош он — это милость божья, худ — наказанье от него!

— Это у всех, я думаю, молодых народов так! — заметила Мари.

— Может быть, — продолжал Вихров, — но все-таки наш идеал царя мне кажется лучше, чем был он на Западе: там, во всех их старых легендах, их кениг — непременно храбрейший витязь, который всех сильней, больше всех может выпить, съесть; у нас же, напротив, наш любимый князь — князь ласковый, к которому потому и сошлись все богатыри земли русской, — князь в совете мудрый, на суде правый.

Мари хотела что-то такое на это сказать, но приехал Евгений Петрович, и продолжать при нем далее разговор о таких отвлеченных предметах было совершенно невозможно, потому что он на первых же словах обрезал бы и сказал, что все это глупости.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я