Люди сороковых годов (Писемский А. Ф., 1869)

XII

Жорж-Зандизм

Никакое сильное чувство в душе героя моего не могло оставаться одиночным явлением. По самой натуре своей он всегда стремился возвести его к чему-нибудь общему. Оно всегда порождало в нем целый цикл понятий и, воспринятое в плоть и кровь, делалось его убеждением. М-me Фатеева, когда он сблизился с ней, напомнила ему некоторыми чертами жизни своей героинь из романов Жорж Занд, которые, впрочем, он и прежде еще читал с большим интересом; а тут, как бы в самой жизни, своим собственным опытом, встретил подтверждение им и стал отчаянным Жорж-3андистом. Со всею горячностью юноши он понял всю справедливость и законность ее протестов. «Женщина в нашем обществе угнетена, женщина лишена прав, женщина бог знает за что обвиняется!» — думал он всю дорогу, возвращаясь из деревни в Москву и припоминая на эту тему различные случаи из русской жизни.

Жить в Москве Вихров снова начал с Неведомовым и в тех же номерах m-me Гартунг. Почтенная особа эта, как жертва мужского непостоянства, сделалась заметно предметом внимания Павла.

— Что же, вы не скучаете о Салове? — говорил он ей с участием.

— Что скучать? Уж не воротишь! — отвечала m-me Гартунг. — Он ужасный человек! Ужасный! — прибавляла она потом как-то уж таинственно.

— Ну и бог с ним! — утешал ее Павел. — Теперь вам надобно полюбить другого.

— Ни-ни-ни!.. Ни-ни-ни! — почти с ужасом воскликнула m-me Гартунг.

— Стало быть, вы его еще любите?

— О, нисколько!.. — воскликнула с благородным негодованием Гартунг. — Но и другие мужчины — все они плуты!.. Я бы взяла их всех да так в ступке и изломала!..

И она представила даже рукой, как бы она изломала всех мужчин в ступке.

— Совершенно справедливо, все они — дрянь! — подтвердил Павел и вскоре после того, по поводу своей новой, как сам он выражался, религии, имел довольно продолжительный спор с Неведомовым, которого прежде того он считал было совершенно на своей стороне. Он зашел к нему однажды и нарочно завел с ним разговор об этом предмете.

— А что, скажите, — начал он, — какого вы мнения о Жорж Занд? Мне никогда не случалось с вами говорить о ней.

Неведомов некоторое время молчал, а потом заговорил, слегка пожав плечами:

— Я… французских писателей, как вообще всю их нацию, не очень люблю!.. Может быть, французы в сфере реальных знаний и много сделали великого; но в сфере художественной они непременно свернут или на бонбоньерку, или на водевильную песенку.

— Как на бонбоньерку или на водевильную песенку? — воскликнул Павел. — И у Жорж Занд вы находите бонбоньерку или водевильную песенку?

— И у ней нахожу нечто вроде этого; потому что, при всем богатстве и поэтичности ее воображения, сейчас же видно, что она сближалась с разными умными людьми, наскоро позаимствовала от них многое и всеми силами души стремится разнести это по божьему миру; а уж это — не художественный прием!

— Как, Жорж Занд позаимствовалась от умных людей?! — опять воскликнул Павел. — Я совершенно начинаю не понимать вас; мы никогда еще с вами и ни в чем до такой степени не расходились во взглядах наших! Жорж Занд дала миру новое евангелие или, лучше сказать, прежнее растолковала настоящим образом…

Неведомов при этом потупился и несколько времени ничего не отвечал. Он, кажется, совершенно не ожидал, чтобы Павел когда-нибудь сказал подобный вздор.

— Вы читали ее «Лукрецию Флориани»? — продолжал тот, все более и более горячась.

— Читал, — отвечал Неведомов.

— Какая же, по-вашему, главная мысль в этом произведении?

Неведомов опять пожал немного плечами.

— Я думаю, та мысль, — отвечал он, — что женщина может любить несколько раз и с одинаковою пылкостью.

— Нет-с, это — не та мысль; тут мысль побольше и поглубже: тут блудница приведена на суд, но только не к Христу, а к фарисею, к аристократишке; тот, разумеется, и задушил ее. Припомните надпись из Дантова «Ада», которую мальчишка, сынишка Лукреции, написал: «Lasciate ogni speranza, voi che entrate» [«Оставь надежду навсегда каждый, кто сюда входит» (итал.).]. Она прекрасно характеризует этот мирок нравственных палачей и душителей.

— Может быть, и это, — отвечал Неведомов, — но, во всяком случае, — это одно из самых капризнейших и неудачнейших произведений автора.

— Почему же — капризнейших и неудачнейших? — спросил Павел.

— Потому что, как хотите, возвести в идеал актрису, авантюристку, имевшую бог знает скольких любовников и сколько от кого детей…

— Но, что вам за дело до ее любовников и детей? — воскликнул Павел. — Вы смотрите, добрая ли она женщина или нет, умная или глупая, искренно ли любит этого скота-графа.

— Как мне дела нет? По крайней мере, я главным достоинством всякой женщины ставлю целомудрие, — проговорил Неведомов.

— Ну, я на это не так смотрю, — сказал Павел, невольно вспомнив при этом про m-me Фатееву.

— Нет, и вы в глубине души вашей так же смотрите, — возразил ему Неведомов. — Скажите мне по совести: неужели вам не было бы тяжело и мучительно видеть супругу, сестру, мать, словом, всех близких вам женщин — нецеломудренными? Я убежден, что вы с гораздо большею снисходительностью простили бы им, что они дурны собой, недалеки умом, необразованны. Шекспир прекрасно выразил в «Гамлете», что для человека одно из самых ужасных мучений — это подозревать, например, что мать небезупречна…

— Ну, что ж — Шекспир ваш? Согласитесь, что в его взгляде на женщину могло и должно было остаться много грубого, рыцарского понимания.

— Да, но бог знает — это понимание не лучше ли нынешнего городско-развратного взгляда на женщину. Пушкин очень любил и знал хорошо женщин, и тот, однако, для романа своего выбрал совершенно безупречную женщину!.. Сколько вы ни усиливайте вашего воображения, вам выше Татьяны — в нравственном отношении — русской женщины не выдумать.

— Позвольте-с! Но чем же она верна мужу?.. Только телом, а никак не мыслью.

— Чем бы там она ни была верна, но она все-таки, любя другого, не изменила своему долгу — и не изменила вследствие прирожденного ей целомудрия; намеками на такого рода женщин испещрены наша история и наши песни.

— В нашем споре о Жорж Занд, — перебил Павел Неведомова, — дело совсем не в том, — не в разврате и не в целомудрии; говорить и заботиться много об этом — значит, принимать один случайный факт за сущность дела… Жорж Занд добивается прав женщинам!.. Как некогда Христос сказал рабам и угнетенным: «Вот вам религия, примите ее — и вы победите с нею целый мир!», — так и Жорж Занд говорит женщинам: «Вы — такой же человек, и требуйте себе этого в гражданском устройстве!» Словом, она представительница и проводница в художественных образах известного учения эмансипации женщин, которое стоит рядом с учением об ассоциации, о коммунизме, и по которым уж, конечно, миру предстоит со временем преобразоваться.

— Все это я очень хорошо знаю! — возразил Неведомов. — Но она требования всех этих прав женских как-то заявляет весьма односторонне — в одном только праве менять свои привязанности.

— А вы думаете, это безделица! — воскликнул Павел. — Скажите, пожалуйста, что бывает последствием, если женщина так называемого дворянского круга из-за мужа, положим, величайшего негодяя, полюбит явно другого человека, гораздо более достойного, — что, ей простят это, не станут ее презирать за то?

— Лично я, — отвечал Неведомов, — конечно, никогда такой женщины презирать не стану; но, все-таки всегда предпочту ту, которая не сделает этого.

— Это почему?

Неведомов усмехнулся.

— Потому что еще покойная Сталь [Сталь Анна (1766—1817) – французская писательница, автор романов «Дельфина» и «Коринна или Италия». Жила некоторое время в России, о которой пишет в книге «Десять лет изгнания».] говаривала, что она много знала женщин, у которых не было ни одного любовника, но не знала ни одной, у которой был бы всего один любовник.

— Да что ж из этого? Хоть бы двадцать их было.

— Нет, этого не следует, — продолжал Неведомов своим спокойным тоном, — вы сами мне как-то говорили, что физиологи почти законом признают, что если женщина меняет свои привязанности, то первей всего она лишается одного из величайших и драгоценнейших даров неба — это способности деторождения! Тут уж сама природа как будто бы наказывает ее.

— Точно так же и мужчину, и мужчину тоже! — подхватил Павел.

— И для мужчин тоже это нехорошо! — проговорил с улыбкою Неведомов.

— Чем же нехорошо? Не все ж такие постники в этом отношении, как вы.

— Да я и вас не замечал особенно в этом!

— Я — что! Нет! Я не очень строг уж нынче, — произнес Павел и покраснел.

Развивая и высказывая таким образом свою теорию, Вихров дошел наконец до крайностей; он всякую женщину, которая вышла замуж, родит детей и любит мужа, стал презирать и почти ненавидеть, — и странное дело: кузина Мари как-то у него была больше всех в этом случае перед глазами!

С Фатеевой у Павла шла беспрерывная переписка: она писала ему письма, дышащие страстью и нежностью; описывала ему все свои малейшие ощущения, порождаемые постоянною мыслью об нем, и ко всему этому прибавляла, что она больше всего хлопочет теперь как-нибудь внушить мужу мысль отпустить ее в Москву. Павел с неописанным и бешеным восторгом ждал этой минуты…

Двадцатого декабря было рождение Еспера Иваныча. Вихров поехал его поздравить и нарочно выбрал этот день, так как наверное знал, что там непременно будет Мари, уже возвратившаяся опять из Малороссии с мужем в Москву. Павлу уже не тяжело было встретиться с нею: самолюбие его не было уязвляемо ее равнодушием; его любила теперь другая, гораздо лучшая, чем она, женщина. Ему, напротив, приятно даже было показать себя Мари и посмотреть, как она добродетельничает.

У Еспера Иваныча он застал, как и следует у новорожденного, в приемных комнатах некоторый парад. Встретивший его Иван Иваныч был в белом галстуке и во фраке; в зале был накрыт завтрак; но видно было, что никто ни к одному блюду и не прикасался. Тут же Павел увидел и Анну Гавриловну; но она до того постарела, что ее узнать почти было невозможно!

— Где же я увижу новорожденного? — спросил он ее.

— Наш новорожденный едва дышит, — отвечала Анна Гавриловна почти спокойным голосом; она ко всему уж, видно, была готова.

— Можно его, однако, видеть?

— Пожалуйте!

И она привела Павла в спальную Еспера Иваныча, окна которой были закрыты спущенными зелеными шторами, так что в комнате царствовал полумрак. На одном кресле Павел увидел сидящую Мари в парадном платье, приехавшую, как видно, поздравить новорожденного. Она похудела очень и заметно была страшно утомлена. Еспер Иваныч лежал, вытянувшись, вверх лицом на постели; глаза его как-то бессмысленно блуждали по сторонам; самое лицо было налившееся, широкое и еще более покосившееся.

Для дня рождения своего, он был одет в чистый колпак и совершенно новенький холстинковый халат; ноги его, тоже обутые в новые красные сафьяновые сапоги, стояли необыкновенно прямо, как стоят они у покойников в гробу, но больше всего кидался в глаза — над всем телом выдавшийся живот; видно было, что бедный больной желудком только и жил теперь, а остальное все было у него парализовано. Павла вряд ли он даже и узнал.

Он только взглянул на него ненадолго, а потом и отвел от него в сторону свои глаза.

— С ним, вероятно, удар повторился? — спросил Павел у Мари, садясь около нее.

— Это уж, кажется, десятый, — отвечала она и вздохнула. — Как мы, однако, с тобою давно не видались, — прибавила она.

— Да, давно, — отвечал ей равнодушно Павел и продолжал смотреть на больного.

В это время в комнату вошел очень осторожными шагами маленький, толстенький и довольно еще благообразный из себя артиллерийский полковник.

— Это муж мой!.. Вы, кажется, еще и не знакомы, — сказала Мари Павлу.

— Я заезжал к вам, — отнесся к нему и сам полковник, видимо, стараясь говорить тише, — но не застал вас дома; а потом мы уехали в Малороссию… Вы же, вероятно, все ваше время посвящаете занятиям.

На все это Павел ответил полковнику только пожатием руки и небольшою улыбкою.

— Ну, так я, ангел мой, поеду домой, — сказал полковник тем же тихим голосом жене. — Вообразите, какое положение, — обратился он снова к Павлу, уже почти шепотом, — дяденька, вы изволите видеть, каков; наверху княгиня тоже больна, с постели не поднимается; наконец у нас у самих ребенок в кори; так что мы целый день — то я дома, а Мари здесь, то я здесь, а Мари дома… Она сама-то измучилась; за нее опасаюсь, на что она похожа стала…

— Обо мне, пожалуйста, не беспокойся, мне положительно ничего не будет, — подхватила Мари, видимо, желавшая успокоить мужа.

— Ну-с, так до свиданья! — сказал полковник и нежно поцеловал у жены руку. — До скорого свиданья! — прибавил он Павлу и, очень дружески пожав ему руку, вышел тою же осторожною походкой.

Вся эта несколько нежная сцена между мужем и женою показалась Павлу противною.

— Батюшка, не пора ли вам принять лекарство? — сказала затем Мари, подходя и наклоняясь к больному, как бы для того, чтобы он лучше ее слышал.

Еспер Иваныч смотрел на нее, но ничего не говорил.

— Пора вам, родной, принять! — повторила Мари и, взяв со стола микстуру, налила ее на ложку, осторожно поднесла к больному и вылила ему в рот.

Он начал как бы смаковать выпитое лекарство губами и ртом. Стоявшая тут же в комнате, у ног больного, Анна Гавриловна ничем уже и не помогала Марье Николаевне и только какими-то окаменелыми глазами смотрела на своего друга. Любящее сердце говорило ей, что для него теперь все бесполезно. С этой, как бы омертвившей все ее существо, тоской и с своей наклоненной несколько вниз головой, она показалась Павлу восхитительною и великолепною; а Мари, в своем шелковом платье и в нарукавничках, подающая отцу лекарство, напротив того, возмущала и бесила Павла. К Анне Гавриловне вскоре подошел на цыпочках Иван Иваныч и сказал:

— Священники вас спрашивают.

Та вышла, но вскоре воротилась.

— Причастить его надо, — сказала она почти суровым голосом Марье Николаевне, показывая на больного.

— Да, — подтвердила та.

— Вы выйдите, батюшка, — обратилась Анна Гавриловна к Павлу.

— Войдите! — прибавила она священникам, которые вошли и начали облачаться.

Вихров и Мари вышли в залу.

Вскоре раздалось довольно нестройное пение священников. Павла точно ножом кольнуло в сердце. Он взглянул на Мари; она стояла с полными слез глазами, но ему и это показалось притворством с ее стороны.

— Люди все, кажется, выдумали, чтобы терзать человека перед смертью, — проговорил он вслух.

Мари посмотрела на него, еще не понимая — что такое он говорит.

— Умирает человек: кажется, серьезное и великое дело совершается… Вдруг приведут к нему разных господ, которые кричат и козлогласуют около него, — проговорил он.

— Каких господ? — спросила Мари, уставив на него уже окончательно удивленные глаза.

— Таких, — отвечал Павел и не кончил своей мысли.

Мари покачала головой.

— Вот уж — как в басне, — сказала она, — понес студент обычный бред.

Павел начал кусать с досады губы.

Вскоре священники снова запели.

— Нет, кузина, я решительно не в состоянии этого слышать! — воскликнул он. — Дядя, вероятно, не заметит, что я уйду. До свиданья! — проговорил он, протягивая ей руку.

— Что, тебя опять года два мы не увидим? — сказала она ему.

— Может быть, — отвечал Павел и поторопился проворнее уйти, чтобы не встретиться с Анной Гавриловной.

У него было очень скверно на душе: он как-то сознавал в своей совести, что он что-то такое думал и делал нехорошо.

«Ох уж эти мне нравственные люди!.. А посмотришь, так вся их жизнь есть не что иное, как удовлетворение потребностям тела и лицемерное исполнение разных обрядов и обычаев», — думал он, и ему вдруг нестерпимо захотелось пересоздать людские общества, сделать жизнь людей искренней, приятней, разумней. Но как — он и сам не мог придумать, и наконец в голове его поднялась такая кутерьма: мысль за мыслью переходила, ощущение за ощущением, и все это связи даже никакой логической не имело между собою; а на сердце по-прежнему оставалось какое-то неприятное и тяжелое чувство.

В такого рода размышлениях Павел, сам того не замечая, дошел с Дмитровки на Тверскую и, порядком устав, запыхавшись, подошел к своему номеру, но когда отворил дверь, то поражен был: у него перед письменным столом сидела, глубоко задумавшись, m-me Фатеева в дорожном платье. При его приходе она вздрогнула и обернулась.

— Боже мой! Вы ли это? — говорил Павел, подходя к ней.

— Ах, это вы? — произнесла она с своей стороны голосом, в котором были как бы слышны рыдания. — Вы были у Мари? — прибавила она.

— Я был у дяди. Его сейчас приобщают; он, вероятно, сегодня или завтра умрет. Но как же это вы здесь? Я не верю еще все глазам моим, — говорил Павел. Он несколько даже и поиспугался такого нечаянного появления m-me Фатеевой.

— Приехала вот, сделала эту глупость!.. — сказала она.

Павел посмотрел на нее с удивлением.

— Я скакала к нему, как сумасшедшая; а он сидит все у своей Мари, — прибавила она и вслед затем, истерически зарыдав, начала ходить по комнате.

Павел обмер.

— Друг мой, помилуй, я всего у них в первый раз, и даже сегодня разбранился с Мари окончательно.

— Я не хотела, чтобы вы вовсе с ней видались, понимаете!.. Вы мне сказали, что совсем не видаетесь с ней. Кого-нибудь одну любить: ее или меня!..

— Я не ее и видеть ездил, а дядю, которого рожденье сегодня.

— Разве сегодня его рожденье? — протянула m-me Фатеева несколько уже более спокойным голосом.

— Сегодня, 20 декабря.

— Вы не должны никогда более встречаться с этой противной Мари!.. Ну, подите сюда, я вас поцелую.

Павел с восторгом подошел к ней. Она его начала страстно целовать.

— Друг мой, я тебя безумно, до сумасшествия люблю, — шептала она ему.

— Ангел мой, я сам не меньше тебя люблю, — говорил Павел, тоже обнимая и крепко целуя ее, — но кто же тебе рассказал — где я?

— Твой человек, Иван; я его нарочно обо всем расспросила, — я ведь очень ревнива!

— Бог с тобой, ревнуй меня, сколько хочешь; я перед тобой чист, как солнце; но скажи, как ты мужа убедила отпустить тебя сюда?

— Ничего я его не убедила… Он последнее время так стал пить, что с ним разговаривать даже ни о чем невозможно было, — я взяла да и уехала!..

— И прекрасно сделала; но где ты остановилась?

— Недалеко тут. В «Париже», в гостинице.

— Переезжайте лучше сюда в нумера. Здесь есть свободные комнаты.

— Очень рада, — отвечала Фатеева.

— Я тебе сейчас это устрою, — сказал Павел и, не откладывая времени, пошел к m-me Гартунг.

— Давайте-ка мне, мадам, нумер самый лучший, — сказал он каким-то необыкновенно радостным голосом, — ко мне приехала сестра.

— Ну, уж знаю я, сестра! — возразила, погрозив ему пальцем, m-me Гартунг.

— Уверяю вас — сестра! — повторил Павел.

— Смотрите, и вы так же измените и бросите, как Салов, — сказала m-me Гартунг уже серьезно.

— Ну, уж я не изменю, — отвечал ей Павел.

— Да, не измените! — произнесла она недоверчиво и пошла велеть приготовить свободный нумер; а Павел отправил Ивана в гостиницу «Париж», чтобы тот с горничной Фатеевой привез ее вещи. Те очень скоро исполнили это. Иван, увидав, что горничная m-me Фатеевой была нестарая и недурная собой, не преминул сейчас же начать с нею разговаривать и любезничать.

— Что это ваша барыня к нашему барину, что ли, приехала? — спрашивал он ее, осклабляясь.

— Надо быть. Она уж не к первому приезжает так, — отвечала та.

— А вы к кому приехали? — спросил ее Иван.

— К черту Иванычу Веревкину, — отвечала горничная бойко.

— Знаем, хоть и не видывали.

— Да вы не прижимайте так уж очень, — говорила горничная, когда Иван, внося с нею чемодан, совсем и вряд ли не нарочно прижал ее к стене.

— Толста, вытерпите, — отвечал он ей на это.

— Толста, да не про вас! — возразила горничная.

Когда они сказали Павлу (опять уже сидевшему у себя в номере с Фатеевой), что вещи все внесены, он пошел, сам их все своими руками расставил и предложил своей названной сестрице перейти в ее новое жилище.

— Но и вы со мной ступайте!.. Я не хочу одна без вас быть! — сказала та.

— И я пойду с тобой, сокровище мое! — говорил Павел и, обняв Фатееву, крепко поцеловал ее.

— Вот тебе за это! — воскликнул он.

Восторгу его в настоящие минуты пределов не было.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я