Люди сороковых годов (Писемский А. Ф., 1869)

XVII

Разные ведомства в их почках

На другой день, когда поехали к Абреевой, Павел выфрантился в новый штатский сюртук, атласный жилет, пестрые брюки и в круглую пуховую шляпу. Полковник взглянул на него и, догадавшись, что весь этот костюм был сделан на деньги Еспера Иваныча, ужасно этим обиделся. «Все дяденькино подаренье, а отцу и наплевать не хотел, чтобы тот хоть что-нибудь сшил!» — пробурчал он про себя, как-то значительно мотнув головой, а потом всю дорогу ни слова не сказал с сыном и только, уж как стали подъезжать к усадьбе Александры Григорьевны, разразился такого рода тирадой: «Да, вона какое Воздвиженское стало!.. Словно аббатство разоренное!.. Что делать-то!.. Старухе не на что стало поправлять!.. Сыночек-то, говорят, не выходя еще из корпуса, тридцать тысяч долгов наделал — плати маменька!.. Детушки-то нынче каковы!» Нельзя сказать, чтобы в этих словах не метилось несколько и на Павла, но почему полковник мог думать об сыне что-нибудь подобное, он и сам бы, вероятно, не мог объяснить того.

Воздвиженское действительно представляло какой-то разоренный вид; крыльцо у дома было почти полуразвалившееся, с полинялой краской; передняя — грязная. В зале стены тоже были облупившиеся, историческая живопись на потолке испещрена была водяными протеками. Огромная люстра с стеклянными подвесками как-то уродливо висела на средине. Павел понять не мог, отчего эта зала прежде казалась ему такою великолепной. В гостиной Вихровы застали довольно большое общество: самую хозяйку, хоть и очень постаревшую, но по-прежнему с претензиями одетую и в тех же буклях 30-х годов, сына ее в расстегнутом вицмундире и в эполетах и монаха в клобуке, с пресыщенным несколько лицом, в шелковой гроденаплевой [Гроденапль – плотная ткань, род тафты, от франц. gros de Naples.] рясе, с красивыми четками в руках и в чищенных сапогах, — это был настоятель ближайшего монастыря, отец Иоаким, человек ученый, магистр богословия. Он очень важно себя держал и, по-видимому, пользовался большим почетом от хозяйки. Рядом с молодым Абреевым, явно претендуя на товарищество с ним, сидел молодой человек, в мундире с зеленым воротником и с зелеными лацканами, который, по покрою своему, очень походил на гимназический мундир, но так был хорошо сшит и так ловко сидел, что почти не уступал военному мундиру. Павел догадался, что это был старший сын Захаревского — правовед; другой сын его — в безобразных кадетских штанах, в выворотных сапогах, остриженный под гребенку — сидел рядом с самим Ардальоном Васильевичем, который все еще был исправником и сидел в той же самой позе, как мы видели его в первый раз, только от лет он очень потучнел, обрюзг, сделался еще более сутуловат и совершенно поседел. Кадет не имел далеко тех светских манер, которые были сообщены правоведу его воспитанием.

— Здравствуйте, молодой человек! — сказала Александра Григорьевна, поздоровавшись сначала с полковником и обращаясь потом довольно ласково к Павлу, в котором сейчас же узнала, кто он был такой.

Павел поклонился ей и, нимало не медля затем, с опущенными в землю глазами, подошел под благословение к отцу-настоятелю: после жизни у Крестовниковых он очень стал уважать всех духовных особ. Настоятель попривстал немного и благословил его.

— Вы знакомы?.. Ты узнал?.. — спросила Александра Григорьевна сына, показывая ему на Павла.

— Узнал! — отвечал тот, немного картавя.

— Et vous messieurs? [А вы, господа? (франц.).] — прибавила Александра Григорьевна сыновьям исправника.

Молодые люди все раскланялись между собой.

— Игрывали, я думаю, вместе, — обратился полковник добродушно к исправнику.

— Вероятно! — отвечал тот холодно и не без важности.

Все наконец уселись.

— Не хочет вот в Демидовское! — отнесся полковник к Александре Григорьевне, показав головой на сына. — В университет поступает!

Мысль эта составляла предмет гордости и беспокойства его.

— А!.. — произнесла та протяжно. Будучи более посвящена в военное ведомство, Александра Григорьевна хорошенько и не знала, что такое университет и Демидовское.

— Какому же собственно факультету посвящает себя сын ваш? — спросил настоятель, обратившись всем телом к полковнику.

— Да я и не знаю, — отвечал тот, разводя руками.

— По какому-нибудь отделению философских факультетов, — подхватил Павел, — потому что мне больше всего хочется получить гуманное, человеческое воспитание.

Александра Григорьевна взглянула на Павла. С одной стороны, ей понравилась речь его, потому что она услышала в ней несколько витиеватых слов, а с другой — она ей показалась по тону, по крайней мере, несколько дерзкою от мальчика таких лет.

— Homo priusquam civis [Человек прежде всего гражданин (лат.).], — произнес настоятель, покачивая ногой.

— Homo superior cive! [Человек выше гражданина! (лат.).] — подхватил Павел.

— Sic! [Так! (лат.).] — подтвердил отец Иоаким.

Разговор этот латинский решительно возмутил Александру Григорьевну. Он ей почему-то показался окончательною дерзостью со стороны мальчика-гимназиста.

— Я не знаю, для чего этой латыни учат? — начала она почти презрительным тоном. — Язык бесполезный, грубый, мертвый!

— Как же бесполезный?.. — протянул отец Иоаким. — Язык древних философов, ораторов, поэтов, язык ныне медицины, — разъяснял он ей.

— Но, святой отец! — воскликнула Александра Григорьевна. — Положим, он нужен какому-нибудь ученому и вам, как духовной особе, но зачем же он вот этому молодому человеку?.. — И Александра Григорьевна показала на правоведа. — И моему сыну, и сыну полковника?

— Как зачем юристу латинский язык? — вмешался опять в разговор Павел, и по-прежнему довольно бойко.

— Да, зачем? — повторила, в свою очередь, резко Александра Григорьевна.

— Потому что асе лучшие сочинения юридические написаны на латинском языке, — отвечал Павел, немного покраснев.

Он и сам хорошенько не знал, какие это именно были сочинения.

— У нас кодакс Юстиниана [Кодекс Юстиниана – свод законов, изданный в 529 году по заданию византийского императора Юстиниана I (483—565).] читают только на латинском, — сказал очень определительно правовед.

— Кодекс Юстиниана! — подхватил Павел.

Александра Григорьевна пожала только плечами. Разговаривать далее с мальчиком она считала неприличным и неприятным для себя, но полковник, разумеется, ничего этого не замечал.

— Поручиком, говорит, у них выпускают! — проговорил он опять, показав на сына.

— Как поручиком? — спросила уже сердито Александра Григорьевна.

— Не то что военным, а штатским — в том же чине, — объяснил полковник. Говоря это, он хотел несколько поверить сына.

— Десятым классом, коллежским секретарем выпускают кандидатов, — присовокупил Павел.

— Да, десятым — то же, что и из лавры нашей! — подтвердил настоятель. — А у вас так выше, больше одним рангом дают, — обратился он с улыбкой к правоведу, явно желая показать, что ему небезызвестны и многие мирские распорядки.

— У нас выше, титулярным советником выпускают, — подтвердил правовед.

— Я, признаюсь, этого решительно не понимаю, — подхватил Павел, пожимая плечами. — Вы когда можете выйти титулярным советником? — обратился он к правоведу.

— На будущий год, — произнес тот.

— А я вот-с, — продолжал Павел, начиная уже горячиться, — если с неба звезды буду хватать, то выйду только десятым классом, и то еще через четыре года только!

— Что ж! Каждое заведение имеет свои права! — возразил с усмешкой правовед.

— У нас, из пажей, тоже выпускают поручиком, а из других корпусов прапорщиками, — вмешался в разговор, опять слегка грассируя, Сергей Абреев.

— Это-то и дурно-с, это-то и дурно! — продолжал горячиться Павел. — Вы выйдете титулярным советником, — обратился он снова к правоведу, — вам, сообразно вашему чину, надо дать должность; но вы и выучиться к тому достаточно времени не имели и опытности житейской настолько не приобрели.

— Отчего же выучиться я не успел? — спросил правовед обиженным голосом и краснея в лице.

— Да потому что, — я не знаю, — чтобы ясно понимать законы, надобно иметь общее образование.

— Да почему же вы думаете, что нам не дают общего образования? — продолжал возражать обиженным тоном правовед.

— Потому что — некогда; не по чему иному, как — некогда! — горячился Павел.

— Отчего же — некогда? — вмешался опять в разговор Сергей Абреев. — Только чтобы глупостям разным не учили, вот как у нас — статистика какая-то… черт знает что такое!

— Статистика, во-первых, не черт знает что такое, а она — фундамент и основание для понимания своего современного государства и чужих современных государств, — возразил Павел.

Настоятель мотнул ему на это головой.

— Про ваше учебное заведение, — обратился он затем к правоведу, — я имею доскональные сведения от моего соученика, друга и благодетеля, господина Сперанского [Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839) – государственный деятель при Александре I и Николае I.]

Проговоря это, отец Иоаким приостановился немного, — как бы затем, чтобы дать время своим слушателям уразуметь, с какими лицами он был знаком и дружен.

— Господин Сперанский, как, может быть, небезызвестно вам, первый возымел мысль о сем училище, с тем намерением, чтобы господа семинаристы, по окончании своего курса наук в академии, поступали в оное для изучения юриспруденции и, так как они и без того уже имели ученую степень, а также и число лет достаточное, то чтобы сообразно с сим и получали высший чин — 9-го класса; но богатые аристократы и дворянство наше позарились на сие и захватили себе…

— Это может быть! — отвечал правовед.

— Верно так, верно! — подхватил монах.

— Мысль Сперанского очень понятна и совершенно справедлива, — воскликнул Павел, и так громко, что Александра Григорьевна явно сделала гримасу; так что даже полковник, сначала было довольный разговорчивостью сына, заметил это и толкнул его ногой. Павел понял его, замолчал и стал кусать себе ногти.

— Ах, боже мой, боже мой! — произнесла, вздохнув, Александра Григорьевна. — России, по-моему, всего нужнее не ученые, не говоруны разные, а верные слуги престолу и хорошие христиане. Так ли я, святой отец, говорю? — обратилась она к настоятелю.

— Д-да-а! — отвечал ей тот протяжно и не столько, кажется, соглашаясь с ней, сколько не желая ее оспаривать.

— Милости прошу, однако, гости дорогие, кушать!.. — прибавила она, вставая.

Все поднялись. Полковник сейчас же подал Александре Григорьевне руку. Это был единственный светский прием, который он очень твердо знал.

— Ваш сын — большой фантазер, — оберегите его с этой стороны! — шепнула она ему, грозя пальцем.

— Есть немножко, есть!.. — подтвердил полковник.

При размещении за столом Павлу предназначили сесть рядом с кадетом. Его, видно, считали за очень еще молодого мальчика. Это было несколько обидно для его самолюбия; но, к счастью, кадет оказался презабавным малым: он очень ловко (так что никто и не заметил) стащил с вазы апельсин, вырезал на нем глаза, вытянул из кожи нос, разрезал рот и стал апельсин слегка подавливать; тот при этом точь-в-точь представил лицо человека, которого тошнит. Павел принялся над этим покатываться со смеху самым искреннейшим образом.

В это время Александра Григорьевна обратилась к настоятелю.

— Вот вы были так снисходительны, что рассуждали с этим молодым человеком, — и она указала на Павла, — но мне было так грустно и неприятно все это слышать, что и сказать не могу.

Настоятель взглянул на нее несколько вопросительно.

— Когда при мне какой-нибудь молодой человек, — продолжала она, как бы разъясняя свою мысль, — говорит много и говорит глупо, так это для меня — нож вострый; вот теперь он смеется — это мне приятно, потому что свойственно его возрасту.

— Но почему вы, — возразил ей скромно отец Иоаким, — не дозволяете, хоть бы несколько и вкось, рассуждать молодому человеку и, так сказать, испытывать свой ум, как стремится младенец испытать свои зубы на более твердой пище, чем млеко матери?

— А потому, что пытанье это ведет часто к тому, что голова закружится. Мы видели этому прекрасный пример 14 декабря.

Против такого аргумента настоятель ничего не нашелся ей возразить и замолчал.

После обеда все молодые люди вышли на знакомый нам балкон и расселись на уступах его. В позе этой молодой Абреев оказался почти красавцем.

— Voulez-vous un cigare? [Хотите вы сигару? (франц.).] — произнес он, обращаясь к стоявшему против него правоведу.

Тот взял у него из рук сигару.

— Monsieur Вихров, desirez-vous? [Вы желаете? (франц.).] — обратился Абреев к Павлу, но тот поблагодарил и отказался от сигары: по невежеству своему, он любил курить только жуковину. […он любил курить только жуковину – ироническое название дешевого табака петербургской табачной фабрики Жукова.]

— Et vous, monsieur? [А вы, господин? (франц.).] — отнесся Абреев к кадету.

Тот принял от него сигару и, с большим знанием дела, откусил у нее кончик и закурил.

— Le cigare est excellent! [Превосходная сигара! (франц.).] — произнес Абреев, навевая себе рукою на нос дым.

— Magnifique! [Великолепная! (франц.).] — подтвердил правовед, тоже намахивая себе на лицо дым.

— От нас Утвинов поступил к вам в полк? — спросил он.

— Oui, [Да (франц.).] — протянул Абреев.

— А правда, что наследник ему сказал, что он лучше бы желал штатским его видеть?

— On dit! [Говорят! (франц.).] — отвечал Абреев. — Но тому совершенно был не расчет… Богатый человек! «Если бы, — говорит он, — я мог поступить по дипломатической части, а то пошлют в какой-нибудь уездный городишко стряпчим».

— Не в уездный, а в губернский, — поправил его правовед.

— Да, но это все одно!.. «Я, говорит, совершенно не способен к этому крючкотворству».

— Нас затем и посылают в провинцию, чтобы не было этого крючкотворства, — возразил правовед и потом, не без умыслу, кажется, поспешил переменить разговор. — А что, скажите, брат его тоже у вас служит, и с тем какая-то история вышла?

— Ужасная! — отвечал Абреев. — Он жил с madame Сомо. Та бросила его, бежала за границу и оставила триста тысяч векселей за его поручительством… Полковой командир два года спасал его, но последнее время скверно вышло: государь узнал и велел его исключить из службы… Теперь его, значит, прямо в тюрьму посадят… Эти женщины, я вам говорю, хуже змей жалят!.. Хоть и говорят, что денежные раны не смертельны, но благодарю покорно!..

— Вас тоже ведь поранили? — спросил правовед.

— Еще как!.. Мне mademoiselle Травайль, какая-нибудь фигурантка, двадцать тысяч стоила… Maman так этим огорчена была и сердилась на меня; но я, по крайней мере, люблю театр, а Утвинов почти никогда не бывал в театре; он и с madame Сомо познакомился в одном салоне.

— Я сам в театре люблю только оперу, — заметил правовед.

— А я, напротив, оперы не люблю, — возразил Абреев, — и хоть сам музыкант, но слушать музыку пять часов не могу сряду, а балет я могу смотреть хоть целый день.

— Как же вы, — вмешался в разговор Павел, — самый высочайший род драматического искусства — оперу не любите, а самый низший сорт его — балет любите?

— Почему балет — низший? — спросил Абреев с недоумением.

Правовед улыбнулся про себя.

— Драма, представленная на сцене, — продолжал Павел, — есть венец всех искусств; в нее входят и эпос, и лира, и живопись, и пластика, а в опере наконец и музыка — в самых высших своих проявлениях.

— А в балете разве нет поэзии и музыки?.. — возразил ему слегка правовед.

— Нет-с! — ответил ему резко Павел. — В нем есть поэзии настолько, насколько есть она во всех образных искусствах.

— Но как же и музыки нет, когда она даже играет в балете? — продолжал правовед.

— Она могла бы и не играть, — говорил Павел (у него голос даже перехватывало от волнения), — от нее для балета нужен только ритм — такт. Достаточно барабана одного, который бы выбивал такт, и балет мог бы идти.

— Вы что-то уж очень мудрено говорите; я вас не понимаю, — возразил Абреев, красиво болтая ногами.

Правовед опустил глаза в землю и продолжал про себя улыбаться.

— Мишель, может, ты понимаешь? — обратился Абреев к кадету.

— А я и не слыхал, о чем вы и говорили, — отвечал тот плутовато.

Павел весь покраснел от этих насмешек.

— Очень жаль, что вы не понимаете, — начал он несколько глухим голосом, — а я говорю, кажется, не очень мудреные вещи и, по-моему, весьма понятные!

Ему на это никто ничего не ответил.

— А вас, Мишель, пускают в театр? — обратился Абреев опять к кадету, видимо, желая прекратить этот разговор, начавший уже принимать несколько неприязненный характер.

— Нет, не пускают, — отвечал тот, — но мы в штатском платье ездим… Нынешней весной наш выпускной курс — Асенковой [Асенкова Варвара Николаевна (1817—1841) – талантливая драматическая актриса.] букет поднесли.

— И никого не узнали?

— Никого — решительно!

Павел молчал и ограничивался только тем, что слушал насмешливо все эти переговоры.

В остальную часть дня Александра Григорьевна, сын ее, старик Захаревский и Захаревский старший сели играть в вист. Полковник стал разговаривать с младшим Захаревским; несмотря на то, что сына не хотел отдать в военную, он, однако, кадетов очень любил.

— Ну-те-ка, милостивый государь, — сказал он, — когда же вы выйдете в офицеры?

— Года через два, — отвечал тот.

— А потом — куда?

— Потом — на какую-нибудь дистанцию.

— Жалованье-то прапорщичье, я думаю, маленькое…

— Но ведь у нас жалованье — что же?.. — отвечал кадет, пожав плечами. — Главное проценты с подрядчиков, — иногда одних работ на дистанции доходит тысяч до пятидесяти.

— Так, так!.. — подтверждал полковник.

— Потом иногда в хозяйственное распоряжение отдают, это еще выгоднее.

— Так, так!.. — говорил и на это полковник.

Старик этот, во всю жизнь чужой копейкой не пользовавшийся, вовсе ничего дурного не чувствовал в том, что говорил ему теперь маленький негодяй.

Павел между тем весь вечер проговорил с отцом Иоакимом. Они, кажется, очень между собою подружились. Юный герой мой, к величайшему удовольствию монаха, объяснил ему:

— Православие должно было быть чище, — говорил он ему своим увлекающим тоном, — потому что христианство в нем поступило в академию к кротким философам и ученым, а в Риме взяли его в руки себе римские всадники.

— Православное учение, — говорил настоятель каким-то даже расслабленным голосом, — ежели кто окунется в него духом, то, как в живнодальном источнике, получит в нем и крепость, и силу, и здравие!..

— Потому что ключ-то, источник-то, настоящий и истинный… — подтверждал Павел.

Разъехались все уже после ужина. Павел, как только сел в экипаж, — чтобы избежать всяких разговоров с отцом, — притворился спящим, и в воображении его сейчас же начал рисоваться образ Мари, а он как будто бы стал жаловаться ей. «Был я сегодня, Мари, в обществе моих сверстников, и что же это такое? Я им говорил не свое, а мысли великих мыслителей, — и они не только не поняли того, что я им объяснял, но даже — того, что я им говорил не совершеннейшую чепуху! Отчего же ты, Мари, всегда все понимала, что я тебе говорил!»

Мари в самом деле, — когда Павел со свойственною всем юношам болтливостью, иногда по целым вечерам передавал ей свои разные научные и эстетические сведения, — вслушивалась очень внимательно, и если делала какое замечание, то оно ясно показывало, что она до тонкости уразумевала то, что он ей говорил.

«О! Когда придет то счастливое время, — продолжал он думать в каком-то даже лихорадочном волнении, — что я буду иметь право тебе одной посвящать и мои знания, и мои труды, и мою любовь».

Павел непременно предполагал, что как только выйдет из университета, женится на Мари!

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я