Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света
В
нем злую храбрость выхвалял:
Он, правда, в туз
из пистолета
В пяти саженях попадал,
И то сказать, что и в сраженье
Раз в настоящем упоенье
Он отличился, смело в грязь
С коня калмыцкого свалясь,
Как зюзя пьяный, и французам
Достался в плен: драгой залог!
Новейший Регул, чести бог,
Готовый вновь предаться узам,
Чтоб каждым утром у Вери
В долг осушать бутылки три.
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно
из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на свет явил
из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
Он знак подаст — и все хлопочут;
Он пьет — все пьют и все кричат;
Он засмеется — все хохочут;
Нахмурит брови — все молчат;
Так,
он хозяин, это ясно:
И Тане уж не так ужасно,
И любопытная теперь
Немного растворила дверь…
Вдруг ветер дунул, загашая
Огонь светильников ночных;
Смутилась шайка домовых;
Онегин, взорами сверкая,
Из-за стола гремя встает;
Все встали:
он к дверям идет.
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с
ним еще два-три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С
его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С
его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Латынь
из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыни,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале,
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть не без греха,
Из Энеиды два стиха.
Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;
Но дней минувших анекдоты,
От Ромула до наших дней,
Хранил
он в памяти своей.
— Ах, батюшка! ах, благодетель мой! — вскрикнул Плюшкин, не замечая от радости, что у
него из носа выглянул весьма некартинно табак, на образец густого кофия, и полы халата, раскрывшись, показали платье, не весьма приличное для рассматриванья.
С каждым годом притворялись окна в
его доме, наконец остались только два,
из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили
из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд
его обращался к бумажкам и перышкам, которые
он собирал в своей комнате; неуступчивее становился
он к покупщикам, которые приезжали забирать у
него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили
его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на
них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться:
они обращались в пыль.
Из поручений досталось
ему, между прочим, одно: похлопотать о заложении в опекунский совет [Опекунский совет — учреждение, ведавшее воспитательными домами и занимавшееся также выдачей ссуд под залог имений.] нескольких сот крестьян.
А между тем герою нашему готовилась пренеприятнейшая неожиданность: в то время, когда блондинка зевала, а
он рассказывал ей кое-какие в разные времена случившиеся историйки, и даже коснулся было греческого философа Диогена, показался
из последней комнаты Ноздрев.
Шутить
он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным, так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть себе пишет
из какого-нибудь «Карлсеру» или «Копенгара».
Чичиков разрешился тоже междуиметием смеха, но,
из уважения к генералу, пустил
его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище
его также стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.
Муразов поклонился и прямо от князя отправился к Чичикову.
Он нашел Чичикова уже в духе, весьма покойно занимавшегося довольно порядочным обедом, который был
ему принесен в фаянсовых судках
из какой-то весьма порядочной кухни. По первым фразам разговора старик заметил тотчас, что Чичиков уже успел переговорить кое с кем
из чиновников-казусников.
Он даже понял, что сюда вмешалось невидимое участие знатока-юрисконсульта.
Когда, подставивши стул, взобрался
он на постель, она опустилась под
ним почти до самого пола, и перья, вытесненные
им из пределов, разлетелись во все углы комнаты.
— Да сделай ты мне свиной сычуг. Положи в середку кусочек льду, чтобы
он взбухнул хорошенько. Да чтобы к осетру обкладка, гарнир-то, гарнир-то чтобы был побогаче! Обложи
его раками, да поджаренной маленькой рыбкой, да проложи фаршецом
из снеточков, да подбавь мелкой сечки, хренку, да груздочков, да репушки, да морковки, да бобков, да нет ли еще там какого коренья?
Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка, и что уже не раз
они его оберегали и один раз даже выгнали нагишом
из какой-то избы, куда
он было забрался.
Помещик, у которого пахотные земли и недостает крестьян обработывать, а
он завел свечной завод,
из Лондона мастеров выписал свечных, торгашом сделался!
— Вот
он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один
из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел
их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в
них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Они так полюбили
его, что
он не видел средств, как вырваться
из города; только и слышал
он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом,
он был носим, как говорится, на руках.
Вышед
из училища,
он не хотел даже отдохнуть: так сильно было у
него желанье скорее приняться за дело и службу.
Выбрившись, принялся
он за одеванье живо и скоро, так что чуть не выпрыгнул
из панталон.
— Послушай, матушка, — сказал
он, выходя
из брички, — что барин?..
Вдали мелькали пески, выступали картинно одна из-за другой осиновые рощи; быстро пролетали мимо
их кусты лоз, тонкие ольхи и серебристые тополи, ударявшие ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку.
Если бы хоть кто-нибудь
из тех людей, которые любят добро, да употребили бы столько усилий для
него, как вы для добыванья своей копейки!.. да умели бы так пожертвовать для добра и собственным самолюбием, и честолюбием, не жалея себя, как вы не жалели для добыванья своей копейки!..
Никто
из детей не уходил от
него с повиснувшим носом; напротив, даже после строжайшего выговора чувствовал
он какую-то бодрость и желанье загладить сделанную пакость и проступок.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что
он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал
он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это,
он вышел
из тюрьмы. Часовой потащил за
ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
Накушавшись чаю,
он уселся перед столом, велел подать себе свечу, вынул
из кармана афишу, поднес ее к свече и стал читать, прищуря немного правый глаз.
Только одна половина
его была озарена светом, исходившим
из окон; видна была еще лужа перед домом, на которую прямо ударял тот же свет.
Все было у
них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что
они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек
из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки
из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
В это время
из дамских благовонных уст к
нему устремилось множество намеков и вопросов, проникнутых насквозь тонкостию и любезностию.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и
он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» —
ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись
из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали
ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных
им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Хотя бричка мчалась во всю пропалую и деревня Ноздрева давно унеслась
из вида, закрывшись полями, отлогостями и пригорками, но
он все еще поглядывал назад со страхом, как бы ожидая, что вот-вот налетит погоня.
У одного
из восторжествовавших даже был вплоть сколот носос, по выражению бойцов, то есть весь размозжен нос, так что не оставалось
его на лице и на полпальца.
Ему на время показалось, как бы
он очутился в какой-то малолетней школе, затем, чтобы сызнова учиться азбуке, как бы за проступок перевели
его из верхнего класса в нижний.
Подошедши к бюро,
он переглядел
их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один
из ящиков, где, верно,
им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника
его деревни, не погребут
его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося
ему в родню.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович, что это ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с
ним!
Чичиков заглянул из-под низа
ему в рожу, желая знать, что там делается, и сказал: «Хорош! а еще воображает, что красавец!» Надобно сказать, что Павел Иванович был сурьезно уверен в том, что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как последний временами позабывал, есть ли у
него даже вовсе рожа.
Какая-нибудь история непременно происходила: или выведут
его под руки
из зала жандармы, или принуждены бывают вытолкать свои же приятели.
В это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто, как, в чем и на чем ехал, считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши
им не признаваться и не кланяться никому
из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках: за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники.
Чичиков, вынув
из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел было указать
ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать.
То направлял
он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал
из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на ту или другую сторону.
— Подлец ты! — вскрикнул Чичиков, всплеснув руками, и подошел к
нему так близко, что Селифан
из боязни, чтобы не получить от барина подарка, попятился несколько назад и посторонился.
(
Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] густой щетиною вытыкавший из-за ивы иссохшие от страшной глушины, перепутавшиеся и скрестившиеся листья и сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один
из которых забравшись бог весть каким образом, солнце превращало
его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко
его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без того
ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с
ним.
Держа в руке чубук и прихлебывая
из чашки,
он был очень хорош для живописца, не любящего страх господ прилизанных и завитых, подобно цирюльным вывескам, или выстриженных под гребенку.
Даже сам Собакевич, который редко отзывался о ком-нибудь с хорошей стороны, приехавши довольно поздно
из города и уже совершенно раздевшись и легши на кровать возле худощавой жены своей, сказал ей: «Я, душенька, был у губернатора на вечере, и у полицеймейстера обедал, и познакомился с коллежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприятный человек!» На что супруга отвечала: «Гм!» — и толкнула
его ногою.
Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у
них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом, [Сомовий плёс — «хвост у сома, весь
из жира».
Трудное дело хозяйства становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой
его натуре, что начал помышлять
он сурьезно о приобретении не воображаемого, но действительного поместья;
он определил тут же на деньги, которые будут выданы
ему из ломбарда за фантастические души, приобресть поместье уже не фантастическое.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые
ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется
из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить
его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что
он намерен с
ним поговорить об одном очень нужном деле.