Неточные совпадения
Родительница
его,
из фамилии Колязиных, в девицах Agathe, а в генеральшах Агафоклея Кузьминишна Кирсанова, принадлежала к числу «матушек-командирш», носила пышные чепцы и шумные шелковые платья, в церкви подходила первая ко кресту, говорила громко и много, допускала детей утром к ручке, на ночь
их благословляла, — словом, жила в свое удовольствие.
— Никак,
они едут-с, — доложил слуга, вынырнув из-под ворот.
Николай Петрович быстро обернулся и, подойдя к человеку высокого роста, в длинном балахоне с кистями, только что вылезшему
из тарантаса, крепко стиснул
его обнаженную красную руку, которую тот не сразу
ему подал.
— Хлопоты у меня большие с мужиками в нынешнем году, — продолжал Николай Петрович, обращаясь к сыну. — Не платят оброка. [Оброк — более прогрессивная по сравнению с барщиной денежная форма эксплуатации крестьян. Крестьянин заранее «обрекался» дать помещику определенную сумму денег, и тот отпускал
его из имения на заработки.] Что ты будешь делать?
[Камердинер — (
нем. комнатный слуга) — самый приближенный
из слуг.]
Николай Петрович глянул на
него из-под пальцев руки, которою
он продолжал тереть себе лоб, и что-то кольнуло
его в сердце… Но
он тут же обвинил себя.
Казалось,
они только что вырвались
из чьих-то грозных, смертоносных когтей — и, вызванный жалким видом обессиленных животных, среди весеннего красного дня, вставал белый призрак безотрадной, бесконечной зимы с ее метелями, морозами и снегами…
Николай Петрович умолк, а Аркадий, который начал было слушать
его не без некоторого изумления, но и не без сочувствия, поспешил достать
из кармана серебряную коробочку со спичками и послал ее Базарову с Петром.
Павел Петрович вынул
из кармана панталон свою красивую руку с длинными розовыми ногтями, руку, казавшуюся еще красивей от снежной белизны рукавчика, застегнутого одиноким крупным опалом, и подал ее племяннику. Совершив предварительно европейское «shake hands», [Рукопожатие (англ.).]
он три раза, по-русски, поцеловался с
ним, то есть три раза прикоснулся своими душистыми усами до
его щек, и проговорил...
Николай Петрович рассказывал разные случаи
из своей, как
он выражался, фермерской жизни, толковал о предстоящих правительственных мерах, о комитетах, о депутатах, о необходимости заводить машины и т.д. Павел Петрович медленно похаживал взад и вперед по столовой (
он никогда не ужинал), изредка отхлебывая
из рюмки, наполненной красным вином, и еще реже произнося какое-нибудь замечание или, скорее, восклицание, вроде «а! эге! гм!».
— На что тебе лягушки, барин? — спросил
его один
из мальчиков.
Отец и сын одинаково обрадовались появлению
его в эту минуту; бывают положения трогательные,
из которых все-таки хочется поскорее выйти.
Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел
он в чужих краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее
из виду;
он стыдился самого себя,
он негодовал на свое малодушие… но ничто не помогало.
Он встал из-за стола и долго ходил по комнатам клуба, останавливаясь, как вкопанный, близ карточных игроков, но не вернулся домой раньше обыкновенного.
Вернувшись из-за границы,
он отправился к
нему с намерением погостить у
него месяца два, полюбоваться
его счастием, но выжил у
него одну только неделю.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что
он не раз выручал отца
из беды, отдавал
ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у
них не разделено, — но
он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с
ними,
он морщится и нюхает одеколон…
Фенечка вскочила со стула, на котором она уселась со своим ребенком, и, передав
его на руки девушки, которая тотчас же вынесла
его вон
из комнаты, торопливо поправила свою косынку.
В 1816–1827 гг. командир отдельного Кавказского корпуса и главноуправляющий в Грузии.] в бурке, грозно хмурился на отдаленные Кавказские горы из-под шелкового башмачка для булавок, падавшего
ему на самый лоб.
В одно утро Арина явилась к
нему в кабинет и, по обыкновению низко поклонившись, спросила
его, не может ли
он помочь ее дочке, которой искра
из печки попала в глаз.
Ему все мерещилось это чистое, нежное, боязливо приподнятое лицо;
он чувствовал под ладонями рук своих эти мягкие волосы, видел эти невинные, слегка раскрытые губы, из-за которых влажно блистали на солнце жемчужные зубки.
Медлительные звуки виолончели долетели до
них из дому в это самое мгновение. Кто-то играл с чувством, хотя и неопытною рукою «Ожидание» Шуберта, и медом разливалась по воздуху сладостная мелодия.
И Николай Петрович вынул
из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, [Бюхнер Людвиг (1824–1899) — немецкий естествоиспытатель и философ, основоположник вульгарного материализма.
Его книга «Материя и сила» в русском переводе появилась в 1860 году.] девятого издания.
Речь зашла об одном
из соседних помещиков. «Дрянь, аристократишко», — равнодушно заметил Базаров, который встречался с
ним в Петербурге.
— Мой дед землю пахал, — с надменною гордостию отвечал Базаров. — Спросите любого
из ваших же мужиков, в ком
из нас — в вас или во мне —
он скорее признает соотечественника. Вы и говорить-то с
ним не умеете.
Волшебный мир, в который
он уже вступал, который уже возникал
из туманных волн прошедшего, шевельнулся — и исчез.
Он, в течение первого года своего управления, успел перессориться не только с губернским предводителем, [Губернский предводитель — предводитель дворянства, выборный
из дворян, глава дворянства всей губернии.] отставным гвардии штабс-ротмистром, конным заводчиком и хлебосолом, но и с собственными чиновниками.
Он был тоже
из «молодых», то есть
ему недавно минуло сорок лет, но
он уже метил в государственные люди и на каждой стороне груди носил по звезде.
Они шли к себе домой от губернатора, как вдруг
из проезжающих мимо дрожек выскочил человек небольшого роста, в славянофильской венгерке, и с криком: «Евгений Васильевич!» — бросился к Базарову.
Матвей Ильич был настоящим «героем праздника», губернский предводитель объявлял всем и каждому, что
он приехал собственно
из уважения к
нему, а губернатор, даже и на бале, даже оставаясь неподвижным, продолжал «распоряжаться».
Аркадий оглянулся и увидал женщину высокого роста, в черном платье, остановившуюся в дверях залы. Она поразила
его достоинством своей осанки. Обнаженные ее руки красиво лежали вдоль стройного стана; красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий; спокойно и умно, именно спокойно, а не задумчиво, глядели светлые глаза из-под немного нависшего белого лба, и губы улыбались едва заметною улыбкою. Какою-то ласковой и мягкой силой веяло от ее лица.
Звук ее голоса не выходил у
него из ушей; самые складки ее платья, казалось, ложились у ней иначе, чем у других, стройнее и шире, и движения ее были особенно плавны и естественны в одно и то же время.
Мать
их,
из обедневшего рода князей Х……, скончалась в Петербурге, когда муж ее находился еще в полной силе.
Анна Сергеевна около года после
его смерти не выезжала
из деревни; потом отправилась вместе с сестрой за границу, но побывала только в Германии; соскучилась и вернулась на жительство в свое любезное Никольское, отстоявшее верст сорок от города ***.
Ее не любили в губернии, ужасно кричали по поводу ее брака с Одинцовым, рассказывали про нее всевозможные небылицы, уверяли, что она помогала отцу в
его шулерских проделках, что и за границу она ездила недаром, а
из необходимости скрыть несчастные последствия…
Базаров объявил ей о своем отъезде не с мыслию испытать ее, посмотреть, что
из этого выйдет:
он никогда не «сочинял».
— Слушаю-с, — со вздохом отвечал Тимофеич. Выйдя
из дома,
он обеими руками нахлобучил себе картуз на голову, взобрался на убогие беговые дрожки, оставленные
им у ворот, и поплелся рысцой, только не в направлении города.
Одинцова ничего не сказала, и Базаров умолк. Звуки фортепьяно долетели до
них из гостиной.
Полчаса спустя служанка подала Анне Сергеевне записку от Базарова; она состояла
из одной только строчки: «Должен ли я сегодня уехать — или могу остаться до завтра?» — «Зачем уезжать? Я вас не понимала — вы меня не поняли», — ответила
ему Анна Сергеевна, а сама подумала: «Я и себя не понимала».
Порфирий Платоныч приехал, рассказал разные анекдоты;
он только что вернулся
из города.
Глаза Базарова сверкнули на мгновенье из-под темных
его бровей.
Садясь в тарантас к Базарову, Аркадий крепко стиснул
ему руку и долго ничего не говорил. Казалось, Базаров понял и оценил и это пожатие, и это молчание. Предшествовавшую ночь
он всю не спал и не курил и почти ничего не ел уже несколько дней. Сумрачно и резко выдавался
его похудалый профиль из-под нахлобученной фуражки.
Базаров высунулся
из тарантаса, а Аркадий вытянул голову из-за спины своего товарища и увидал на крылечке господского домика высокого, худощавого человека с взъерошенными волосами и тонким орлиным носом, одетого в старый военный сюртук нараспашку.
Он стоял, растопырив ноги, курил длинную трубку и щурился от солнца.
— A вот и дождались, сударыня, — подхватил Василий Иванович. — Танюшка, — обратился
он к босоногой девочке лет тринадцати, в ярко-красном ситцевом платье, пугливо выглядывавшей из-за двери, — принеси барыне стакан воды — на подносе, слышишь?.. а вас, господа, — прибавил
он с какою-то старомодною игривостью, — позвольте попросить в кабинет к отставному ветерану.
Весь
его домик состоял
из шести крошечных комнат.
Василий Иванович вытащил
из кармана новый желтый фуляр, который успел захватить, бегая в Аркадиеву комнату, и продолжал, помахивая
им по воздуху...
Говорят мне: нет,
он не учился,
он больше
из филантропии…
В обыкновенное время дворовый мальчик отгонял
их большою зеленою веткой; но на этот раз Василий Иванович услал
его из боязни осуждения со стороны юного поколения.
— Разумеется, не на медицинском, хотя
он и в этом отношении будет
из первых ученых.
Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая в каждом, кто
их слышал, странное ощущение дремоты и скуки; да где-то высоко в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий и Базаров лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши под себя охапки две шумливо-сухой, но еще зеленой и душистой травы.
А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен
из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет… да и на что мне
его спасибо?