Неточные совпадения
Многие
из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но
они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок — дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
Несколько опытов мне не удались, — я
их бросил. Наконец, перечитывая нынешним летом одному
из друзей юности мои последние тетради, я сам узнал знакомые черты и остановился… труд мой был кончен!
Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна
из форм выздоровления или, лучше, самый процесс
его. Человечески переживать иные раны можно только этим путем.
А. И. Герцена.)] говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на дворе, стены капитальные», — пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а
он так и пышет, огонь
из всех окон.
После всей этой комедии отец мой попросил у
него пропуск для выезда
из Москвы.
Освобождая
его, Аракчеев велел немедленно ехать
из Петербурга, не видавшись ни с кем, кроме старшего брата, которому разрешено было проститься.
Из Ярославской губернии мы переехали в Тверскую и наконец, через год, перебрались в Москву. К тем порам воротился
из Швеции брат моего отца, бывший посланником в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту;
он поселился в одном доме с нами.
Отчаянный роялист,
он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта пила на погибель революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик, был тип учтивости и изящных манер. В Париже
его ждало пэрство,
он уже ездил поздравлять Людовика XVIII с местом и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно было, на мою беду, чтоб вежливейший
из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне.
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело,
он сказал, обращаясь к моему отцу, что «
ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему
они не понравились, и
он мне задал после
его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф
из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
Я часы целые проводил в
его комнате, докучал
ему, притеснял
его, шалил —
он все выносил с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса
из картонной бумаги, точил разные безделицы
из дерева (зато ведь как же я
его и любил).
По вечерам
он приносил ко мне наверх
из библиотеки книги с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у
него в доме, где жил мой отец после приезда
из чужих краев; мне очень хотелось
его посмотреть и в то же время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Отец мой почти совсем не служил; воспитанный французским гувернером в доме набожной и благочестивой тетки,
он лет шестнадцати поступил в Измайловский полк сержантом, послужил до павловского воцарения и вышел в отставку гвардии капитаном; в 1801
он уехал за границу и прожил, скитаясь
из страны в страну, до конца 1811 года.
Много толкуют у нас о глубоком разврате слуг, особенно крепостных.
Они действительно не отличаются примерной строгостью поведения, нравственное падение
их видно уже
из того, что
они слишком многое выносят, слишком редко возмущаются и дают отпор. Но не в этом дело. Я желал бы знать — которое сословие в России меньше
их развращено? Неужели дворянство или чиновники? быть может, духовенство?
Простодушный разврат прочих вертится около стакана вина и бутылки пива, около веселой беседы и трубки, самовольных отлучек
из дома, ссор, иногда доходящих до драк, плутней с господами, требующими от
них нечеловеческого и невозможного.
Вино и чай, кабак и трактир — две постоянные страсти русского слуги; для
них он крадет, для
них он беден, из-за
них он выносит гонения, наказания и покидает семью в нищете. Ничего нет легче, как с высоты трезвого опьянения патера Метью осуждать пьянство и, сидя за чайным столом, удивляться, для чего слуги ходят пить чай в трактир, а не пьют
его дома, несмотря на то что дома дешевле.
Что же тут удивительного, что, пробыв шесть дней рычагом, колесом, пружиной, винтом, — человек дико вырывается в субботу вечером
из каторги мануфактурной деятельности и в полчаса напивается пьян, тем больше, что
его изнурение не много может вынести.
Я с удивлением присутствовал при смерти двух или трех
из слуг моего отца: вот где можно было судить о простодушном беспечии, с которым проходила
их жизнь, о том, что на
их совести вовсе не было больших грехов, а если кой-что случилось, так уже покончено на духу с «батюшкой».
Гости играют для
них из снисхождения, уступают
им, дразнят
их и оставляют игру как вздумается; горничные играют обыкновенно столько же для себя, сколько для детей; от этого игра получает интерес.
Встарь бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит в свою власть, не думает, что
он будет отвечать за своих людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею
из выгоды. Слуга не верит в свою подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, — а просто оттого, что
он беззащитен; сила солому ломит.
Новое поколение не имеет этого идолопоклонства, и если бывают случаи, что люди не хотят на волю, то это просто от лени и
из материального расчета. Это развратнее, спору нет, но ближе к концу;
они, наверно, если что-нибудь и хотят видеть на шее господ, то не владимирскую ленту.
Когда Сенатор жил с нами, общая прислуга состояла
из тридцати мужчин и почти стольких же женщин; замужние, впрочем, не несли никакой службы,
они занимались своим хозяйством; на службе были пять-шесть горничных и прачки, не ходившие наверх. К этому следует прибавить мальчишек и девчонок, которых приучали к службе, то есть к праздности, лени, лганью и к употреблению сивухи.
В этом отношении было у нас лицо чрезвычайно интересное — наш старый лакей Бакай. Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и важными чертами лица, с видом величайшего глубокомыслия,
он дожил до преклонных лет, воображая, что положение лакея одно
из самых значительных.
Потом как-то полиция привела Алексея, обтерханного, одичалого;
его подняли на улице, квартеры у
него не было,
он кочевал
из кабака в кабак.
В самом деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят
ему часы и отсылают; если
он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки
из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги
им.
Первый немец, приставленный за мною, был родом
из Шлезии и назывался Иокиш; по-моему, этой фамилии было за глаза довольно, чтоб
его не брать.
В деревне
он ходил в церковь и принимал священника, но это больше
из светско-правительственных целей, нежели
из богобоязненных.
У француженки не было налицо брата Чернова, убившего на дуэли Новосильцева и убитого
им; ее уговорили уехать
из Петербурга,
его — отложить до поры до времени свое намерение.
Ивашев был одним
из энергических заговорщиков;
его приговорили к вечной каторжной работе.
Николай велел ей объяснить положение жен, не изменивших мужьям, сосланным в каторжную работу, присовокупляя, что
он ее не держит, но что она должна знать, что если жены, идущие
из верности с своими мужьями, заслуживают некоторого снисхождения, то она не имеет на это ни малейшего права, сознательно вступая в брак с преступником.
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, — коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но
он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал
из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Старик Бушо не любил меня и считал пустым шалуном за то, что я дурно приготовлял уроки,
он часто говаривал: «
Из вас ничего не выйдет», но когда заметил мою симпатию к
его идеям régicides, [цареубийственным (фр.).]
он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как
он уехал
из Франции, когда «развратные и плуты» взяли верх.
Он с тою же важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил...
Она поднимала глаза к небу, полные слез, говоря о посещениях
их общей матери (императрицы Марии Федоровны), была влюблена в императора Александра и, помнится, носила медальон или перстень с отрывком
из письма императрицы Елизаветы: «Il a repris son sourire de bienveillanse!».
С своей стороны, и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую семью, детей, находится в неловком положении; ей нечего с
ними делать, она должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и других, что чужие дети ей так же милы, как свои.
Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за
их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю
из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже, словом, дома было тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год, к нам.
Не знаю, завидовал ли я
его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна
из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к
нему и все рассказать.
Кузина привезла
из Корчевы воланы, в один
из воланов была воткнута булавка, и она никогда не играла другим, и всякий раз, когда
он попадался мне или кому-нибудь, брала
его, говоря, что она очень к
нему привыкла.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком. В селе, у господского дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник,
его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь
из городских хотел подойти к
нему.
При всем том мне было жаль старый каменный дом, может, оттого, что я в
нем встретился в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к
нему, и одичалый сад возле; дом разваливался, и
из одной трещины в сенях росла тоненькая, стройная береза.
При выезде
из деревни, в нише, стояла небольшая мадонна, перед нею горел фонарь; крестьянские девушки, шедшие с работы, покрытые своим белым убрусом на голове, опустились на колени и запели молитву, к
ним присоединились шедшие мимо нищие пиферари; [музыканты, играющие на дудке (от ит. pifferare).] я был глубоко потрясен, глубоко тронут.
Когда мы ехали назад, я увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас,
он сначала не узнал меня, но, когда мы проехали,
он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед;
его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас
из отчуждившегося Васильевского.
Мы, разумеется, не сидели с
ним на одном месте, лета брали свое, мы хохотали и дурачились, дразнили Зонненберга и стреляли на нашем дворе
из лука; но основа всего была очень далека от пустого товарищества; нас связывала, сверх равенства лет, сверх нашего «химического» сродства, наша общая религия.
Из этого не следует, чтобы худенькие плечи Карла Ивановича когда-нибудь прикрывались погоном или эполетами, — но природа так устроила немца, что если
он не доходит до неряшества и sans-gene [бесцеремонности (фр.).] филологией или теологией, то, какой бы
он ни был статский, все-таки
он военный.
В Лужниках мы переехали на лодке Москву-реку на самом том месте, где казак вытащил
из воды Карла Ивановича. Отец мой, как всегда, шел угрюмо и сгорбившись; возле
него мелкими шажками семенил Карл Иванович, занимая
его сплетнями и болтовней. Мы ушли от
них вперед и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах.
Там спрашивал меня Огарев, пять лет спустя, робко и застенчиво, верю ли я в
его поэтический талант, и писал мне потом (1833)
из своей деревни: «Выехал я, и мне стало грустно, так грустно, как никогда не бывало.
Он представлен с раскинутым воротником рубашки; живописец чудно схватил богатые каштановые волосы, отрочески неустоявшуюся красоту
его неправильных черт и несколько смуглый колорит; на холсте виднелась задумчивость, предваряющая сильную мысль; безотчетная грусть и чрезвычайная кротость просвечивали
из серых больших глаз, намекая на будущий рост великого духа; таким
он и вырос.
Он много прощал или, лучше, пропускал сквозь пальцы, но нарушения форм и приличий выводили
его из себя, и тут
он становился без всякой терпимости, без малейшего снисхождения и сострадания.
Он постоянно представлял
из себя человека, стоящего выше всех этих мелочей; для чего, с какой целью? в чем состоял высший интерес, которому жертвовалось сердце? — я не знаю.
И для кого этот гордый старик, так искренно презиравший людей, так хорошо знавший
их, представлял свою роль бесстрастного судьи? — для женщины, которой волю
он сломил, несмотря на то что она иногда
ему противуречила, для больного, постоянно лежавшего под ножом оператора, для мальчика,
из резвости которого
он развил непокорность, для дюжины лакеев, которых
он не считал людьми!
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот что
из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие дни, а то тут еще турок придет —
ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от
нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]