Неточные совпадения
Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом
из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (
нем.).] — крикнул
он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал
из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня.
Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (
нем.).] — говорил
он.
— Ach, lassen Sie, [Ах, оставьте (
нем.).] Карл Иваныч! — закричал я со слезами на глазах, высовывая голову из-под подушек.
— Sind Sie bald fertig? [Скоро ли вы будете готовы? (
нем.).] — послышался
из классной голос Карла Иваныча.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне
его напоминает. Это — кружок
из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.
Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь
из своих любимых книг. Иногда я заставал
его и в такие минуты, когда
он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно
его равномерное дыхание и бой часов с егерем.
— Ну,
из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул
их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.) Этот же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.
— Я распоряжений своих не переменю, — сказал
он, — но если в получении этих денег действительно будет задержка, то, нечего делать, возьмешь
из хабаровских, сколько нужно будет.
Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить
их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (
нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду
из кофейни (
нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (
нем.)]
Когда все было готово,
он величественно опустился в свое кресло и голосом, который, казалось, выходил
из какой-то глубины, начал диктовать следующее: «Von al-len Lei-den-schaf-ten die grau-samste ist…
haben Sie geschrieben?» [
Из всех пороков самый ужасный… написали? (
нем.)]
Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел
он это изречение, выражавшее
его задушевную мысль; потом задал нам урок
из истории и сел у окна. Лицо
его не было угрюмо, как прежде;
оно выражало довольство человека, достойно отмстившего за нанесенную
ему обиду.
Войдя в комнату,
он из всех сил стукнул
им по полу и, скривив брови и чрезмерно раскрыв рот, захохотал самым страшным и неестественным образом.
Я вынул
из кармана и показал
ему.
Но каков был мой стыд, когда вслед за гончими, которые в голос вывели на опушку, из-за кустов показался Турка!
Он видел мою ошибку (которая состояла в том, что я не выдержал) и, презрительно взглянув на меня, сказал только: «Эх, барин!» Но надо знать, как это было сказано! Мне было бы легче, ежели бы
он меня, как зайца, повесил на седло.
Володя заметно важничал: должно быть,
он гордился тем, что приехал на охотничьей лошади, и притворялся, что очень устал. Может быть, и то, что у
него уже было слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы вполне наслаждаться игрою в Робинзона. Игра эта состояла в представлении сцен
из «Robinson Suisse», [«Швейцарского Робинзона» (фр.).] которого мы читали незадолго пред этим.
Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы приятеля своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы
из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на
него сон и скуку и что
он не знает лучше ничего, как «Не будите меня, молоду», как ее певала Семенова, и «Не одна», как певала цыганка Танюша.
Его натура была одна
из тех, которым для хорошего дела необходима публика.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот же скрип сапогов. Карл Иваныч, утирая платком слезы, которые я заметил на
его щеках, вышел
из двери и, бормоча что-то себе под нос, пошел на верх. Вслед за
ним вышел папа и вошел в гостиную.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове,
он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные
им в нашем доме; но когда
он начал говорить тем же трогательным голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми
он обыкновенно диктовал нам,
его красноречие подействовало сильнее всего на
него самого; так что, дойдя до того места, в котором
он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с детьми»,
он совсем сбился, голос
его задрожал, и
он принужден был достать
из кармана клетчатый платок.
Я потихоньку высунул голову
из двери и не переводил дыхания. Гриша не шевелился;
из груди
его вырывались тяжелые вздохи; в мутном зрачке
его кривого глаза, освещенного луною, остановилась слеза.
О великий христианин Гриша! Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились
из уст твоих — ты
их не поверял рассудком… И какую высокую хвалу ты принес
его величию, когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..
Возвратившись в затрапезке
из изгнания, она явилась к дедушке, упала
ему в ноги и просила возвратить ей милость, ласку и забыть ту дурь, которая на нее нашла было и которая, она клялась, уже больше не возвратится.
Наталья Савишна молча выслушала все это, потом, взяв в руки документ, злобно взглянула на
него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала
из комнаты, хлопнув дверью.
Она вырвала свою руку и, едва удерживаясь от слез, хотела уйти
из комнаты. Maman удержала ее, обняла, и
они обе расплакались.
Обыкновенно, когда я вставал и собирался уходить, она отворяла голубой сундук, на крышке которого снутри — как теперь помню — были наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка с помадной баночки и рисунок Володи, — вынимала
из этого сундука куренье, зажигала
его, и помахивая, говаривала...
Она вынула из-под платка корнет, сделанный
из красной бумаги, в котором были две карамельки и одна винная ягода, и дрожащей рукой подала
его мне. У меня недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.
Один
из ямщиков — сгорбленный старик в зимней шапке и армяке — держал в руке дышло коляски, потрогивал
его и глубокомысленно посматривал на ход; другой — видный молодой парень, в одной белой рубахе с красными кумачовыми ластовицами, в черной поярковой шляпе черепеником, которую
он, почесывая свои белокурые кудри, сбивал то на одно, то на другое ухо, — положил свой армяк на козлы, закинул туда же вожжи и, постегивая плетеным кнутиком, посматривал то на свои сапоги, то на кучеров, которые мазали бричку.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла
из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой.
Они говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Когда все сели, Фока тоже присел на кончике стула; но только что
он это сделал, дверь скрипнула, и все оглянулись. В комнату торопливо вошла Наталья Савишна и, не поднимая глаз, приютилась около двери на одном стуле с Фокой. Как теперь вижу я плешивую голову, морщинистое неподвижное лицо Фоки и сгорбленную добрую фигурку в чепце, из-под которого виднеются седые волосы.
Они жмутся на одном стуле, и
им обоим неловко.
Странно то, что я как теперь вижу все лица дворовых и мог бы нарисовать
их со всеми мельчайшими подробностями; но лицо и положение maman решительно ускользают
из моего воображения: может быть, оттого, что во все это время я ни разу не мог собраться с духом взглянуть на нее. Мне казалось, что, если бы я это сделал, ее и моя горесть должны бы были дойти до невозможных пределов.
Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и
его горькой участи — единственном человеке, которого я знал несчастливым, — и так жалко станет, так полюбишь
его, что слезы потекут
из глаз, и думаешь: «Дай бог
ему счастия, дай мне возможность помочь
ему, облегчить
его горе; я всем готов для
него пожертвовать».
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым
оно проникнуто; я тотчас же выучил
его наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче. В день именин поздравление
из двенадцати стихов было готово, и, сидя за столом в классной, я переписывал
его на веленевую бумагу.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к
нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной
из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
Можете себе представить, mon cousin, — продолжала она, обращаясь исключительно к папа, потому что бабушка, нисколько не интересуясь детьми княгини, а желая похвастаться своими внуками, с тщательностию достала мои стихи из-под коробочки и стала
их развертывать, — можете себе представить, mon cousin, что
он сделал на днях…
Это был человек лет семидесяти, высокого роста, в военном мундире с большими эполетами, из-под воротника которого виден был большой белый крест, и с спокойным открытым выражением лица. Свобода и простота
его движений поразили меня. Несмотря на то, что только на затылке
его оставался полукруг жидких волос и что положение верхней губы ясно доказывало недостаток зубов, лицо
его было еще замечательной красоты.
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного по части философии и красноречия в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской литературы, так что мог и любил часто цитировать места
из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания в истории, почерпнутые
им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной литературе:
он мог в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал
их.
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один
из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что
он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к
нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с
ним счастлива; и помяните мое слово, если
он не…
Иногда влияние
его казалось мне тяжелым, несносным; но выйти из-под
него было не в моей власти.
Иленька молчал и, стараясь вырваться, кидал ногами в разные стороны. Одним
из таких отчаянных движений
он ударил каблуком по глазу Сережу так больно, что Сережа тотчас же оставил
его ноги, схватился за глаз,
из которого потекли невольные слезы, и
из всех сил толкнул Иленьку. Иленька, не будучи более поддерживаем нами, как что-то безжизненное, грохнулся на землю и от слез мог только выговорить...
Я решительно не могу объяснить себе жестокости своего поступка. Как я не подошел к
нему, не защитил и не утешил
его? Куда девалось чувство сострадания, заставлявшее меня, бывало, плакать навзрыд при виде выброшенного
из гнезда галчонка или щенка, которого несут, чтобы кинуть за забор, или курицы, которую несет поваренок для супа?
Из мрака, который сперва скрывал все предметы в окне, показывались понемногу: напротив — давно знакомая лавочка, с фонарем, наискось — большой дом с двумя внизу освещенными окнами, посредине улицы — какой-нибудь ванька с двумя седоками или пустая коляска, шагом возвращающаяся домой; но вот к крыльцу подъехала карета, и я, в полной уверенности, что это Ивины, которые обещались приехать рано, бегу встречать
их в переднюю.
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил
его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть
из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за
него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Но молодой человек, как кажется, хотел во что бы то ни стало развеселить меня:
он заигрывал со мной, называл меня молодцом и, как только никто
из больших не смотрел на нас, подливал мне в рюмку вина
из разных бутылок и непременно заставлял выпивать.
К концу ужина, когда дворецкий налил мне только четверть бокальчика шампанского
из завернутой в салфетку бутылки и когда молодой человек настоял на том, чтобы
он налил мне полный, и заставил меня
его выпить залпом, я почувствовал приятную теплоту по всему телу, особенную приязнь к моему веселому покровителю и чему-то очень расхохотался.
Вдруг раздались
из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша с молодым человеком тотчас же и кончилась:
он ушел к большим, а я, не смея следовать за
ним, подошел, с любопытством, прислушиваться к тому, что говорила Валахина с дочерью.
Выезжая
из Москвы, папа был задумчив, и когда Володя спросил у
него: не больна ли maman? —
он с грустию посмотрел на
него и молча кивнул головой.
Во время путешествия
он заметно успокоился; но по мере приближения к дому лицо
его все более и более принимало печальное выражение, и когда, выходя
из коляски,
он спросил у выбежавшего, запыхавшегося Фоки: «Где Наталья Николаевна?» — голос
его был нетверд и в глазах были слезы.
Милка, которая, как я после узнал, с самого того дня, в который занемогла maman, не переставала жалобно выть, весело бросилась к отцу — прыгала на
него, взвизгивала, лизала
его руки; но
он оттолкнул ее и прошел в гостиную, оттуда в диванную,
из которой дверь вела прямо в спальню.