Неточные совпадения
Издревле та сторона была крыта лесами дремучими, сидели в
них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе того русские люди стали селиться в той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский, в половине XIV века перенес свой стол
из Суздаля в Нижний Новгород, назвал
из чужих княжений русских людей и расселил
их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись говорит, а народные преданья вот что сказывают...
По Волге, по Оке, по Суре и по мéньшим рекам живет народ совсем другой, чем вдали от
них, — ростом выше, станом стройней,
из себя красивей, силою крепче, умом богаче соседей — издавнá обрусевшей мордвы, что теперь совсем почти позабыла и древнюю веру, и родной язык, и преданья своей старины.
Русский не то,
он прирожденный враг леса: свалить вековое дерево, чтобы вырубить
из сука ось либо оглоблю, сломить ни нá что не нужное деревцо, ободрать липку, иссушить березку, выпуская
из нее сок либо снимая бересту на подтопку, —
ему нипочем.
Когда французы
из московского полымя попали на русский мороз, забирали
их тогда в плен сплошь да рядышком, и тех полонянников по разным городам на житье рассылали.
К полу́дням совсем
из виду скрылись
они…
Уральски казаки с морских кусовых нас увидали, переня́ли, и были мы с
ними на Эмбинских промыслáх вплоть до Петровок, оттуда нас привезли в Гурьев, а
из Гурьева по своим сторонам разошлись мы.
Домой воротясь, Марко Данилыч справил по брате доброе поминовенье: по тысяче нищих кажду субботу в
его доме кормилось, целый год канонницы
из Комарова «негасиму» стояли, поминали покойника по керженским скитам, по черниговским слободам, на Иргизе, на Рогожском кладбище.
— Оленушка! — вырвалось
из наболевшей груди Марка Данилыча… Потеряв сознанье, снопом покатился
он у одра почившей.
Каждый год не по одному разу сплывал
он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец
его, построил большой каменный дом, такой, что и в губернском городе был бы не
из последних…
Но от
него один свахам ответ бывал: «Бог вас спасет, что
из людей меня не выкинули, а беспокоились вы, матушки, попусту.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала
его гостей, сама с Дуней изредка к
ним ездила, но черного платья и черного платка не сняла.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая
из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку
они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Разница между
ними в том только была, что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными людьми
из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
У кого
из раскольников покойник случится — Анисья Терентьевна псалтырь над
ним читает, праздник Господень либо хозяйские именины придут — она службу в моленной справляет.
Ленивых и шалунов пугала «букой» либо «турлы́-мурлы́, железным носом», что впотьмах сидит, непослушных детей клюет и железными когтями вырывает у
них из бока куски мяса.
Поученья о дьяволе и аде мастерица расширяла, когда ученики станут «псалтырь говорить», — тут по целым часам рассказывает, бывало,
им про козни бесовские и так подробно расписывает мучения грешников, будто сама только что
из ада выскочила.
Молча слушала Дарья Сергевна трещавшую, как заведенное колесо, мастерицу. Жалко ей стало голодавших Шигиных, а больше всего бойкого, способного на ученье Федюшку. Вынула
из сундука бумажный плат и денег полтину. Подавая
их мастерице, молвила...
Его дело мужское — где
ему до всего доходить, опять же почасту надолго
из дому отлучается…
В одном
из крестов запечен был на счастье двугривенный,
он достался имениннице.
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали
они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где
его сыщешь? Шатаются, шут
их возьми, волочатся
из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Когда Лещов рассказал дальновидной игуменье про Смолокурова, про
его богатства, про то, что у
него всего одна-единственная дочь, наследница всему достоянью, и что отцу желательно воспитать ее в древлем благочестии, во всей строгости святоотеческих преданий, мать Манефа тотчас смекнула, что
из этого со временем может выйти…
Потом Макрина зачнет, бывало, рассказывать про житье обительское и будто мимоходом помянет про девиц
из хороших домов, что живут у Манефы и по другим обителям в обученье, называет поименно родителей
их: имена все крупные, известные по всему купечеству.
Знавал Марко Данилыч иных
из названных Макриной и соглашался со старицей, что в самом деле жены
они добрые, матери хорошие, потому, главное, прибавлял
он, что живут во страхе Господнем.
Разговаривая так с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать, не отдать ли
ему Дуню в скиты обучаться. Тяжело только расстаться с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал
он, — и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки
из дому отлучаюсь… Станет в обители жить, скиты не за тридевять земель, в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять в отлучки — опять к ней».
Заискрились взоры у Марка Данилыча, и молча вышел
он из горницы. Торопливо надев картуз, пошел на городской бульвар, вытянутый вдоль кручи, поднимавшейся над Окою. Медленным шагом, понурив голову, долго ходил между тощих, нераспустившихся липок.
Разыгралася, разгулялася Сура-река —
Она устьицем пала в Волгу-матушку,
На том устьице на Сурском част ракитов куст,
А у кустика ракитова бел-горюч камень лежит.
Кругом камешка того добрые молодцы сидят,
А сидят
они, думу думают на дуване,
Кому-то
из молодцев что достанется на долю…
— Стряпущую-то, пожалуй, и не надо, — молвила Макрина, — кушанье будет
им от обители,
из матушкиной кельи станут приносить, а не то, если в угоду, с чапуринскими девицами станет обедать и ужинать. Поваднее так-то будет,
они ж ей погодки, ровесницы — подругами будут.
Оптовый торг рыбой прямо с судов ведут: потому и не было у Смолокурова в ярманке лавки ни своей, ни наемной, каждый год живал
он на которой-нибудь
из баржей, каюты хорошие были в баржах-то устроены.
То вдруг вышел
он из береговых кустов, то перерезывает реку в легкой лодочке, то входит в ее каюту, то с яростью отталкивает армянина, когда тот нагнулся было к ней и, крепко обняв, хочет целовать ее…
Вот
он выводит ее
из тесной толпы, ведет в какой-то сад, она оглядывается, а это
их сад, вот ее грядки, вот ее цветочки, вот и раскрашенная узорчатая беседка, где каждый день сидит она с работой либо с книжкой в руках…
Но Дуня вовсе не была веселенькою. Улыбалась, ласкалась она и к отцу и к назвáной тете, но нет-нет да вдруг и задумается, и не то тоской, не то заботой подернется миловидное ее личико. Замолчит, призадумается, но только на минуту. Потом вдруг будто очнется
из забытья, вскинет лазурными очами на Марка Данилыча и улыбнется
ему кроткой, ясной улыбкой.
— Батюшки светы! Никак Зиновий Алексеич? — вскрикнул
он, чуть не до половины высунувшись
из окошка. —
Он и есть! Вот не чаял-то!
— С порядочным, — кивнув вбок головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам
он будет
из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то
они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да на складочны деньги стеариновый завод завели. Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а
он ничего, ровно блоха
его укусила.
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят
его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов
из одного любопытства никто не поедет — это не чай, что горами навален вдоль Сибирской пристани.
Никто
из рабочих еще не видывал
его, а уж все до единого были злы на
него.
Грузный, кудлатый щенок выскочил
из казенки. С ласковым визгом и радостным бреханьем, быстро вертя хвостиком и припадая всем телом к полу, бросился
он к ногам вступивших на палубу.
— Виноват, батюшка Марко Данилыч, — боязливо промолвил
он, чуть не в землю кланяясь Смолокурову. — Всего-то вчерашний день завел, тонул, сердечный, жалко стало песика — вынул
его из воды… Простите великодушно!.. Виноват, Марко Данилыч.
— Мироныч! — крикнул Василий Фадеев ходившему вслед за
ними лоцману. — Су́ши достань
из мурьи каждого сорта по рыбине; и судака, и леща, и сазана, и воблы — всего… Да живей у меня!..
— Чего еще скажешь?.. Ну, говори… Эй, ребята, полно галдеть — слушай, что
он скажет… Перестань же, ребята!.. Нишкни!.. Что глотку-то дерешь, чертовой матери сын, — зарычали передние на кричавшего пуще всех Сидора Аверьянова
из сызранской Елшанки.
— Полно-ка пустое-то городить, — молвил
он, маленько помолчав. — Ну что у тебя за сапоги? Стоит ли из-за
них грех на душу брать?.. Нет уж, брательник, неча делать, готовь спину под линьки да посиди потом недельки с две в кутузке. Что станешь делать?.. Такой уж грех приключился… А
он тебя беспременно заводчиком выставит… Пожалуй еще, вспороть-то тебя вспорют да на придачу по этапу на родину пошлют. Со всякими тогда, братец, острогами дорогой-то сознакомишься.
Сидор в лаптях, в краденом картузе, с котомкой за плечами, попросил одного
из рабочих, закадычного своего приятеля, довезти
его в лодке до берега. Проходя мимо рабочих, все еще стоявших кучками и толковавших про то, что будет, крикнул
им...
С
ним сбежало еще десятеро слепых. Те слепые, у которых мало денег было в заборе, не пошли за Сидоркой, остались.
Он крикнул
им из лодки...
— Полноте-ка, ребята, чепуху-то нести, — молвил, отходя от
них, приказчик. — Да и некогда мне с вами растабарывать, лепортицу велел сготовить, кто сколько денег
из вас перебрал, а я грехом проспал маленько… Пойти сготовить поскорее, не то приедет с водяным — разлютуется.
Сыскались охотники, восемь раз Моргун не свалился, два раза кадка свалилась под
ним, и повалился
он плашмя, не выпустив кадки
из ног.
Вздерут, бывало, забулдыжного буяна-бурлака как сидорову козу, да
ему же велят грош-другой на розги пожертвовать, потому что место казенное, розги дело покупное, а на
них из казны сумм не полагается.
Сочна и жирна осетрина, но не приглядна
ему; вкусны картофельные оладьи с подливой
из свежих грибов, но вспало на ум Марку Данилычу, что повар разбойник нарочно злодейскую шутку с
ними сшутил, в великие дни госпожинок на скоромном масле оладьи изжарил.
Крепко стиснув зубы, пальцами стал по столу барабанить, — бурлáки у
него из головы не шли.
Зазорно у
них молодому да притом еще холостому нá людях в разговоры вступать с девицами, ежели с
ними из старших кто-нибудь не сидит.
— Человек хороший, — молвил Зиновий Алексеич. — На низу у
него многонько-таки этого тюленьего жиру. И рыбий есть — топил
из бешенки… Да делишки-то у
него маленько теперь позамялись — до сей поры не весь еще товар на баржи погружен. Разве, разве к Рождеству Богородицы прибудет сюда.