Неточные совпадения
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок.
Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого
из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном
из подвалов зáмка, рассказывал нам не раз, что в такие ночи
он явственно слышал, как из-под земли неслись крики.
Отсюда был виден остров и
его темные громадные тополи, но зáмок сердито и презрительно закрывался от часовни густою зеленью, и только в те минуты, когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей и налетал на остров, тополи гулко качались, и из-за
них проблескивали окна, и зáмок, казалось, кидал на часовню угрюмые взгляды.
Он приступил к преобразованиям, и несколько дней на острове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось, уж не турки ли вырвались
из подземных темниц, чтобы отомстить утеснителям.
В будни эти старики и старухи ходили, с молитвой на устах, по домам более зажиточных горожан и среднего мещанства, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по воскресеньям
они же составляли почтеннейших лиц
из той публики, что длинными рядами выстраивалась около костелов и величественно принимала подачки во имя «пана Иисуса» и «панны Богоматери».
Эти фигуры нисколько не походили на аристократических нищих
из зáмка, — город
их не признавал, да
они и не просили признания;
их отношения к городу имели чисто боевой характер:
они предпочитали ругать обывателя, чем льстить
ему, — брать самим, чем выпрашивать.
Его можно было завести, как машину; для этого любому
из факторов, которому надоело дремать на улицах, стоило подозвать к себе старика и предложить какой-либо вопрос.
Надо отдать справедливость изгнанникам
из зáмка:
они крепко стояли друг за друга, и если на толпу, преследовавшую «профессора», налетал в это время с двумя-тремя оборванцами пан Туркевич или в особенности отставной штык-юнкер Заусайлов, то многих
из этой толпы постигала жестокая кара.
В редкие трезвые минуты жизни
он быстро проходил по улицам, потупясь и ни на кого не глядя, как бы подавленный стыдом собственного существования; ходил
он оборванный, грязный, обросший длинными, нечесаными волосами, выделяясь сразу
из толпы и привлекая всеобщее внимание; но сам
он как будто не замечал никого и ничего не слышал.
Подобные вспышки, хотя и очень редкие, странно подзадоривали любопытство скучающего безделья; немудрено поэтому, что, когда Лавровский, потупясь, проходил по улицам, следовавшая за
ним кучка бездельников, напрасно старавшихся вывести
его из апатии, начинала с досады швырять в
него грязью и каменьями.
Если кому-либо
из нас, малых ребят, удавалось выследить
его в этом положении, мы тихо окружали
его и слушали с замиранием сердечные длинные и ужасающие рассказы.
Когда голова Лавровского опускалась еще ниже и
из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями, — маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в
его лицо, следили за тем, как тени преступных деяний пробегали по
нем и во сне, как нервно сдвигались брови и губы сжимались в жалостную, почти no-детски плачущую гримасу.
Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые, как сам
он выражался, не дают себе плевать в кашу, и в то время, как «профессор» и Лавровский пассивно страдали, Туркевич являл
из себя особу веселую и благополучную во многих отношениях.
Его били, оплевывали, закидывали грязью, а
он даже не старался избегать поношений;
он только ревел во весь голос, и слезы градом катились у
него из глаз по уныло обвисшим усам.
Обыкновенно
он прежде всего направлялся к дому секретаря уездного суда и открывал перед
его окнами нечто вроде судебного заседания, выбрав
из толпы подходящих актеров, изображавших истцов и ответчиков;
он сам говорил за
них речи и сам же отвечал
им, подражая с большим искусством голосу и манере обличаемого.
Так как при этом
он всегда умел придать спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное дело, и так как, кроме того,
он был большой знаток судебной процедуры, то немудрено, что в самом скором времени
из дома секретаря выбегала кухарка, что-то совала Туркевичу в руку и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей генеральской свиты.
Это был добродушнейший
из градоправителей, обладавший двумя небольшими слабостями: во-первых,
он красил свои седые волосы черною краской и, во-вторых, питал пристрастие к толстым кухаркам, полагаясь во всем остальном на волю божию и на добровольную обывательскую «благодарность».
Никто
из слушателей не пытался даже предупредить оратора об угрожавшей
ему опасности, ибо артистические приемы Микиты вызывали всеобщий восторг.
Основывались эти слухи главным образом на той бесспорной посылке, что человек не может существовать без пищи, а так как почти все эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами
из зáмка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное заключение, что
им было необходимо воровать или умереть.
Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность личных мускулов придавали всей физиономии что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в
них светились вместе с лукавством острая проницательность, энергия и недюжинный ум.
Ввиду этого большинство обывателей не признавало за
ним аристократического происхождения, и самое большее, что соглашалось допустить, — это звание дворового человека какого-нибудь
из знатных панов.
— О-ох, матиньки, та и жалобно ж, хай
ему бис! — И слезы капали
из глаз и стекали по длинным усам.
Если зловещий «пугач» [Филин.] прилетал по вечерам на чью-нибудь крышу и громкими криками накликал туда смерть, то опять приглашали Тыбурция, и
он с большим успехом прогонял зловещую птицу поучениями
из Тита Ливия.
Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но через несколько секунд уже кружились, брызгая пеной и купаясь в холодных струях. За
ними медленно и солидно трогались толстые валы, внутри мельницы начинали грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная пыль тучами поднималась
из щелей старого-престарого мельничного здания.
Он слишком любил ее, когда она была жива, не замечая меня из-за своего счастья.
Один раз, когда, сжав руками голову,
он присел на скамейку и зарыдал, я не вытерпел и выбежал
из кустов на дорожку, повинуясь неопределенному побуждению, толкавшему меня к этому человеку.
Шатаясь по улицам, я всматривался детски-любопытными глазами в незатейливую жизнь городка с
его лачугами, вслушивался в гул проволок на шоссе, вдали от городского шума, стараясь уловить, какие вести несутся по
ним из далеких больших городов, или в шелест колосьев, или в шепот ветра на высоких гайдамацких могилах.
Когда старухи
из зáмка лишили
его в моих глазах уважения и привлекательности, когда все углы города стали мне известны до последних грязных закоулков, тогда я стал заглядываться на видневшуюся вдали, на униатской горе, часовню.
— Пошел ко всем чертям, баба! — прикрикнул на
него старший
из нашей маленькой армии, с готовностью подставляя спину.
Трудно передать мои ощущения в эту минуту. Я не страдал; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на том свете. Откуда-то, точно
из другого мира, в течение нескольких секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трех пар детских ног! Но вскоре затих и
он. Я был один, точно в гробу, в виду каких-то странных и необъяснимых явлений.
Под престолом что-то сильно завозилось,
он даже как будто покачнулся, и в то же мгновение из-под
него вынырнула фигура.
Хотя незнакомец, явившийся на сцену столь неожиданным и странным образом, подходил ко мне с тем беспечно-задорным видом, с каким всегда на нашем базаре подходили друг к другу мальчишки, готовые вступить в драку, но все же, увидев
его, я сильно ободрился. Я ободрился еще более, когда из-под того же престола, или, вернее,
из люка в полу часовни, который
он покрывал, сзади мальчика показалось еще грязное личико, обрамленное белокурыми волосами и сверкавшее на меня детски-любопытными голубыми глазами.
Между тем девочка, упершись маленькими ручонками в пол часовни, старалась тоже выкарабкаться
из люка. Она падала, вновь приподымалась и, наконец, направилась нетвердыми шагами к мальчишке. Подойдя вплоть, она крепко ухватилась за
него и, прижавшись к
нему, поглядела на меня удивленным и отчасти испуганным взглядом.
Через четверть часа я спал уже глубоким сном, и во сне мне виделись действительно черти, весело выскакивавшие
из черного люка. Валек гонял
их ивовым прутиком, а Маруся, весело сверкая глазками, смеялась и хлопала в ладоши.
— Неправда, неправда, — возразил Валек, — ты не понимаешь. Тыбурций лучше знает.
Он говорит, что судья — самый лучший человек в городе и что городу давно бы уже надо провалиться, если бы не твой отец, да еще поп, которого недавно посадили в монастырь, да еврейский раввин. Вот из-за
них троих…
— Город из-за
них еще не провалился, — так говорит Тыбурций, — потому что
они еще за бедных людей заступаются… А твой отец, знаешь…
он засудил даже одного графа…
Из любопытства я приставил к стене старый крест и, взобравшись по
нему, заглянул внутрь.
Две струи света резко лились сверху, выделяясь полосами на темном фоне подземелья; свет этот проходил в два окна, одно
из которых я видел в полу склепа, другое, подальше, очевидно, было пристроено таким же образом; лучи солнца проникали сюда не прямо, а прежде отражались от стен старых гробниц;
они разливались в сыром воздухе подземелья, падали на каменные плиты пола, отражались и наполняли все подземелье тусклыми отблесками; стены тоже были сложены
из камня; большие широкие колонны массивно вздымались снизу и, раскинув во все стороны свои каменные дуги, крепко смыкались кверху сводчатым потолком.
Впрочем, пока еще это случится, — заговорил
он, резко изменив тон, — запомни еще хорошенько вот что: если ты проболтаешься своему судье или хоть птице, которая пролетит мимо тебя в поле, о том, что ты здесь видел, то не будь я Тыбурций Драб, если я тебя не повешу вот в этом камине за ноги и не сделаю
из тебя копченого окорока.
Теперь это уже был не тот человек, что за минуту пугал меня, вращая зрачками, и не гаер, потешавший публику из-за подачек.
Он распоряжался, как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания домочадцам.
Он казался сильно уставшим. Платье
его было мокро от дождя, лицо тоже; волосы слиплись на лбу, во всей фигуре виднелось тяжелое утомление. Я в первый раз видел это выражение на лице веселого оратора городских кабаков, и опять этот взгляд за кулисы, на актера, изнеможенно отдыхавшего после тяжелой роли, которую
он разыгрывал на житейской сцене, как будто влил что-то жуткое в мое сердце. Это было еще одно
из тех откровений, какими так щедро наделяла меня старая униатская «каплица».
Там в углу были свалены куски полуистлевшего дерева, обломки крестов, старые доски;
из этого запаса мы взяли несколько кусков и, поставив
их в камин, развели огонек.
Я даже чувствовал, как
из глубины души во мне подымается вся горечь презрения, но я инстинктивно защищал мою привязанность от этой горькой примеси, не давая
им слиться.
Он обыкновенно или сидел на лавочке, спрятав лицо в ладони и раскидав свои длинные волосы, или ходил
из угла в угол быстрыми шагами.
Отец спросил у меня, куда я ходил, и, выслушав внимательно обычный ответ, ограничился тем, что повторил мне приказ ни под каким видом не отлучаться
из дому без
его позволения. Приказ был категоричен и очень решителен; ослушаться
его я не посмел, но не решался также и обратиться к отцу за позволением.
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у
него между бровями, не разгладилась и теперь, но глаза горели гневом. Я весь съежился.
Из этих глаз, глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или… ненависть.
Он повторил это слово сдавленным голосом, точно
оно вырвалось у
него с болью и усилием. Я чувствовал, как дрожала
его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в груди
его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали
из моих глаз на пол, но я все повторял едва слышно...
— Пан судья! — заговорил
он мягко. — Вы человек справедливый… отпустите ребенка. Малый был в «дурном обществе», но, видит бог,
он не сделал дурного дела, и если
его сердце лежит к моим оборванным беднягам, то, клянусь богородицей, лучше велите меня повесить, но я не допущу, чтобы мальчик пострадал из-за этого. Вот твоя кукла, малый!..
Голос Тыбурция дрогнул,
он странно заморгал глазами, но тотчас же встал, поставил меня на пол, выпрямился и быстро ушел
из комнаты.