Неточные совпадения
Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный
из пороков всего нашего поколения, в полном
их развитии.
Между тем чай поспел; я вытащил
из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед
ним.
«Вы, верно, — спросил я
его, — переведены сюда
из России?» — «Точно так, господин штабс-капитан», — отвечал
он.
Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался
ему дать червонец, коли
он ему украдет лучшего козла
из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил
его за рога.
Сначала мулла прочитает
им что-то
из Корана; потом дарят молодых и всех
их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем
они тут толкуют? — подумал я. — Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая
из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда
он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт
его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на
них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом;
он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал
из крепости: как
они сладили это дело, не знаю, — только ночью
они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
Вдали вилась пыль — Азамат скакал на лихом Карагёзе; на бегу Казбич выхватил
из чехла ружье и выстрелил, с минуту
он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил
его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок…
Вот кругом
него собрался народ
из крепости —
он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле
его положить деньги за баранов —
он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый.
Мало-помалу она приучилась на
него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее
из соседней комнаты.
Вот
он раз и дождался у дороги, версты три за аулом; старик возвращался
из напрасных поисков за дочерью; уздени
его отстали, — это было в сумерки, —
он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади
его на лошадь, ударом кинжала свалил
его наземь, схватил поводья — и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка;
они бросились догонять, только не догнали.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб
они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая
из своего тряского экипажа.
Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего
из двух саклей, сложенных
из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство
им платит и кормит
их с условием, чтоб
они принимали путешественников, застигнутых бурею.
— Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить
из головы мысль, что
он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.
Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел — смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье
из чехла — и туда; я за
ним.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены:
они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое
он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу
ему: «Это Казбич!..»
Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григорья Александровича, что ей лучше, уговаривала
его идти спать, целовала
его руку, не выпускала ее
из своих.
Я вывел Печорина вон
из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину;
его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на
его месте умер с горя.
Множество низеньких домиков, разбросанных по берегу Терека, который разбегается все шире и шире, мелькали из-за дерев, а дальше синелись зубчатою стеной горы, и из-за
них выглядывал Казбек в своей белой кардинальской шапке.
За нею шел человек с большими усами, в венгерке, довольно хорошо одетый для лакея; в
его звании нельзя было ошибиться, видя ухарскую замашку, с которой
он вытряхивал золу
из трубки и покрикивал на ямщика.
Из-за полуопущенных ресниц
они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться.
Скажу в заключение, что
он был вообще очень недурен и имел одну
из тех оригинальных физиономий, которые особенно нравятся женщинам светским.
Через несколько минут
он был уже возле нас;
он едва мог дышать; пот градом катился с лица
его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу
его; колени
его дрожали…
он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул
ему руку.
Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь
из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало:
оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить свое имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб читатели меня не наказали за такой невинный подлог!
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки
из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в
нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть,
они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев
ему выложить чемодан и отпустить извозчика, я стал звать хозяина — молчат; стучу — молчат… что это? Наконец
из сеней выполз мальчик лет четырнадцати.
«Где хозяин?» — «Нема». — «Как? совсем нету?» — «Совсим». — «А хозяйка?» — «Побигла в слободку». — «Кто же мне отопрет дверь?» — сказал я, ударив в нее ногою. Дверь сама отворилась;
из хаты повеяло сыростью. Я засветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые глаза.
Он был слепой, совершенно слепой от природы.
Он стоял передо мною неподвижно, и я начал рассматривать черты
его лица.
«Ты хозяйский сын?» — спросил я
его наконец. — «Ни». — «Кто же ты?» — «Сирота, убогой». — «А у хозяйки есть дети?» — «Ни; была дочь, да утикла за море с татарином». — «С каким татарином?» — «А бис
его знает! крымский татарин, лодочник
из Керчи».
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил
из чемодана восковой огарок и, засветив
его, стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут
он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.
«В тот день немые возопиют и слепые прозрят», — подумал я, следуя за
ним в таком расстоянии, чтоб не терять
его из вида.
Из нее вышел человек среднего роста, в татарской бараньей шапке;
он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то
из лодки; груз был так велик, что я до сих пор не понимаю, как она не потонула.
Взяв на плечи каждый по узлу,
они пустились вдоль по берегу, и скоро я потерял
их из вида.
Казак мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсем одетого; я
ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько времени
из окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на дальний берег Крыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на вершине коего белеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию, чтоб узнать от коменданта о часе моего отъезда в Геленджик.
Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался мне чудно-нежен;
он мне напомнил один
из тех взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью.
Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своего казака. «Если я выстрелю
из пистолета, — сказал я
ему, — то беги на берег».
Он выпучил глаза и машинально отвечал: «Слушаю, ваше благородие». Я заткнул за пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда была более нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий стан.
Скоро показалась вдали лодка, быстро приблизилась она;
из нее, как накануне, вышел человек в татарской шапке, но стрижен
он был по-казацки, и за ременным поясом
его торчал большой нож.
Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец кислосерной воды,
они принимают академические позы: штатские носят светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжжи.
Говорит
он скоро и вычурно:
он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания.
Грушницкого страсть была декламировать:
он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил
из круга обыкновенных понятий; спорить с
ним я никогда не мог.
Я
его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с
ним столкнемся на узкой дороге, и одному
из нас несдобровать.
Приезд
его на Кавказ — также следствие
его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда
из отцовской деревни
он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что
он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут,
он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?..» — и так далее.
— Мы ведем жизнь довольно прозаическую, — сказал
он, вздохнув, — пьющие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от
них небольшое утешение:
они играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год
из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с
ними незнаком. Моя солдатская шинель — как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.
Через минуту она вышла
из галереи с матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и важный — даже не обернулась, даже не заметила
его страстного взгляда, которым
он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за липками бульвара…
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один
из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от
его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Его наружность была
из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой.
Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы
их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов: [Эндимион — прекрасный юноша
из греческих мифов.] надобно отдать справедливость женщинам:
они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
Когда
он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает
из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
— Что
он вам рассказывал? — спросила она у одного
из молодых людей, возвратившихся к ней
из вежливости, — верно, очень занимательную историю — свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!»
Надобно заметить, что Грушницкий
из тех людей, которые, говоря о женщине, с которой
они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела счастие
им понравиться.