Неточные совпадения
Мы отправились к
нему. Посреди леса, на расчищенной и разработанной поляне, возвышалась одинокая усадьба Хоря. Она состояла
из нескольких сосновых срубов, соединенных заборами; перед главной избой тянулся навес, подпертый тоненькими столбиками. Мы вошли. Нас встретил молодой парень, лет двадцати, высокий и красивый.
Он, казалось, чувствовал свое достоинство, говорил и двигался медленно, изредка посмеивался из-под длинных своих усов.
Мы с
ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте…
Он со мной все как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал, что говорю не то… Так
оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть
из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора...
Всех
его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но
из наших разговоров я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях.
Как
он попадал
из этого ружья — и хитрому человеку не придумать, но попадал.
Рыбы в Исте бездна, особливо головлей (мужики достают
их в жар из-под кустов руками).
—
Из Белева.
Он белевский мещанин.
Наружность самого гна Зверкова мало располагала в
его пользу:
из широкого, почти четвероугольного лица лукаво выглядывали мышиные глазки, торчал нос, большой и острый, с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы поднимались щетиной над морщинистым лбом, тонкие губы беспрестанно шевелились и приторно улыбались.
В Светлое воскресенье с
ним христосовались, но
он не подворачивал замасленного рукава, не доставал
из заднего кармана своего красного яичка, не подносил
его, задыхаясь и моргая, молодым господам или даже самой барыне.
И все это
он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался.
К
нему, бывало, первые, можно сказать, особы
из Петербурга заезжали.
Кампельмейстера
из немцев держал, да зазнался больно немец; с господами за одним столом кушать захотел, так и велели
их сиятельство прогнать
его с Богом: у меня и так, говорит, музыканты свое дело понимают.
Не успел я
ему ответить, не успела собака моя с благородной важностью донести до меня убитую птицу, как послышались проворные шаги, и человек высокого росту, с усами, вышел
из чащи и с недовольным видом остановился передо мной. Я извинился, как мог, назвал себя и предложил
ему птицу, застреленную в
его владениях.
Мы вошли в дом. Молодой малый, в длинном кафтане
из синего толстого сукна, встретил нас на крыльце. Радилов тотчас приказал
ему поднести водки Ермолаю; мой охотник почтительно поклонился спине великодушного дателя.
Из передней, заклеенной разными пестрыми картинами, завешенной клетками, вошли мы в небольшую комнатку — кабинет Радилова. Я снял свои охотничьи доспехи, поставил ружье в угол; малый в длиннополом сюртуке хлопотливо обчистил меня.
Пока мы шли
из гостиной и садились, Федор Михеич, у которого от «награды» глазки засияли и нос слегка покраснел, пел: «Гром победы раздавайся!»
Ему поставили особый прибор в углу на маленьком столике без салфетки.
Радилов замолчал. Я посмотрел на
него, потом на Ольгу… Ввек мне не забыть выражения ее лица. Старушка положила чулок на колени, достала
из ридикюля платок и украдкой утерла слезу. Федор Михеич вдруг поднялся, схватил свою скрипку и хриплым и диким голосом затянул песенку.
Он желал, вероятно, развеселить нас, но мы все вздрогнули от
его первого звука, и Радилов попросил
его успокоиться.
Говоря вообще, у нас до сих пор однодворца трудно отличить от мужика: хозяйство у
него едва ли не хуже мужицкого, телята не выходят
из гречихи, лошади чуть живы, упряжь веревочная.
Овсяников придерживался старинных обычаев не
из суеверия (душа в
нем была довольно свободная), а по привычке.
Бороться тоже любил; силачей к
нему из Тулы возили,
из Харькова,
из Тамбова, отовсюду.
— Миловидка, Миловидка… Вот граф
его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми, что хочешь». — «Нет, граф, говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а
из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого в полон отдам». А Алексей Григорьевич
его похвалил: «Люблю», — говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Потом сказал Александр Владимирыч, что помещику грешно не заботиться о благосостоянии крестьян, что крестьяне от Бога поручены, что, наконец, если здраво рассудить,
их выгоды и наши выгоды — все едино:
им хорошо — нам хорошо,
им худо — нам худо… и что, следовательно, грешно и нерассудительно не соглашаться
из пустяков…
А Беспандин узнал и грозиться начал: «Я, говорит, этому Митьке задние лопатки
из вертлюгов повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу…» Посмотрим, как-то
он ее снесет: до сих пор цела.
— Знаю, знаю, что ты мне скажешь, — перебил
его Овсяников, — точно: по справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязан есть. Бывает, что и себя жалеть не должен… Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя в кабак, что ли? не поят тебя, не кланяются, что ли: «Дмитрий Алексеич, дескать, батюшка, помоги, а благодарность мы уж тебе предъявим», — да целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай, не бывает?
С отчаяньем ударил бедняк по клавишам, словно по барабану, заиграл как попало… «Я так и думал, — рассказывал
он потом, — что мой спаситель схватит меня за ворот и выбросит вон
из дому». Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал
его по плечу. «Хорошо, хорошо, — промолвил
он, — вижу, что знаешь; поди теперь отдохни».
Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни, то достать
его из сплошного майера наши собаки не были в состоянии: несмотря на самое благородное самоотвержение,
они не могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
— У Сучка есть дощаник [Плоская лодка, сколоченная
из старых барочных досок. — Примеч. авт.], — заметил Владимир, — да я не знаю, куда
он его спрятал. Надобно сбегать к
нему.
— Нет, не умею, — раздался
его голос из-за тростника.
Мы хотели было тотчас же отправиться, но
он сперва достал под водой
из кармана веревку, привязал убитых уток за лапки, взял оба конца в зубы и побрел вперед; Владимир за
ним, я за Владимиром.
Одеждой своей
он щеголять не мог: вся она состояла
из простой замашной рубахи да
из заплатанных портов.
Его желтые, почти белые волосы торчали острыми косицами из-под низенькой войлочной шапочки, которую
он обеими руками то и дело надвигал себе на уши.
Последнего, Ваню, я сперва было и не заметил:
он лежал на земле, смирнехонько прикорнув под угловатую рогожу, и только изредка выставлял из-под нее свою русую кудрявую голову.
Итак, я лежал под кустиком в стороне и поглядывал на мальчиков. Небольшой котельчик висел над одним
из огней; в
нем варились «картошки». Павлуша наблюдал за
ним и, стоя на коленях, тыкал щепкой в закипавшую воду. Федя лежал, опершись на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и все так же напряженно щурился. Костя понурил немного голову и глядел куда-то вдаль. Ваня не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.
Тут она, братцы мои, пропала, а Гавриле тотчас и понятственно стало, как
ему из лесу, то есть, выйти…
Но
он не вылез из-под своей рогожи. Котельчик скоро весь опорожнился.
Он опять прикорнул перед огнем. Садясь на землю, уронил
он руку на мохнатый затылок одной
из собак, и долго не поворачивало головы обрадованное животное, с признательной гордостью посматривая сбоку на Павлушу.
Шел я
из Каменной Гряды в Шашкино; а шел сперва все нашим орешником, а потом лужком пошел — знаешь, там, где
он сугибелью [Сугибель — крутой поворот в овраге.
— Примеч. авт.]; знаешь,
оно еще все камышом заросло; вот пошел я мимо этого бучила, братцы мои, и вдруг
из того-то бучила как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
Он выставил свое свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно поднял кверху свои большие тихие глаза. Глаза всех мальчиков поднялись к небу и не скоро опустились.
Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу — подошел и, не спуская с
него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.
Юдины выселки состояли
из шести низеньких и маленьких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя
их, вероятно, поставили недавно: дворы не у всех были обнесены плетнем.
— Примеч. авт.] полетел, чиликая, у
него из-под ног —
он зачиликал
ему вслед; жаворонок стал спускаться над
ним, трепеща крылами и звонко распевая, — Касьян подхватил
его песенку.
Молодые отпрыски, еще не успевшие вытянуться выше аршина, окружали своими тонкими, гладкими стебельками почерневшие, низкие пни; круглые губчатые наросты с серыми каймами, те самые наросты,
из которых вываривают трут, лепились к этим пням; земляника пускала по
ним свои розовые усики; грибы тут же тесно сидели семьями.
Он идет к неотступному жару полудня;
он словно рожден
им, словно вызван
им из раскаленной земли.
Вообще Аркадий Павлыч считается одним
из образованнейших дворян и завиднейших женихов нашей губернии; дамы от
него без ума и в особенности хвалят
его манеры.
Музыку
он тоже любит; за картами поет сквозь зубы, но с чувством;
из Лючии и Сомнамбулы тоже помнит, но что-то все высоко забирает.
— Отчего вино не нагрето? — спросил
он довольно резким голосом одного
из камердинеров.
В так называемой холодной избе —
из сеней направо — уже возились две другие бабы;
они выносили оттуда всякую дрянь, пустые жбаны, одеревенелые тулупы, масленые горшки, люльку с кучей тряпок и пестрым ребенком, подметали банными вениками сор.
Между тем Аркадий Павлыч расспрашивал старосту об урожае, посеве и других хозяйственных предметах. Староста отвечал удовлетворительно, но как-то вяло и неловко, словно замороженными пальцами кафтан застегивал.
Он стоял у дверей и то и дело сторожился и оглядывался, давая дорогу проворному камердинеру. Из-за
его могущественных плеч удалось мне увидеть, как бурмистрова жена в сенях втихомолку колотила какую-то другую бабу. Вдруг застучала телега и остановилась перед крыльцом: вошел бурмистр.
По возвращении в деревню бурмистр повел нас посмотреть веялку, недавно выписанную
им из Москвы.
Аркадий Павлыч обернулся к
ним спиной. «Вечно неудовольствия», — проговорил
он сквозь зубы и пошел большими шагами домой. Софрон отправился вслед за
ним. Земский выпучил глаза, словно куда-то очень далеко прыгнуть собирался. Староста выпугнул уток
из лужи. Просители постояли еще немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси.