Неточные совпадения
Осип.
Говорит: «Этак всякий приедет, обживется, задолжается, после и выгнать нельзя. Я,
говорит, шутить не
буду, я прямо с жалобою, чтоб на съезжую да в тюрьму».
Анна Андреевна. Цветное!.. Право,
говоришь — лишь бы только наперекор. Оно тебе
будет гораздо лучше, потому что я хочу надеть палевое; я очень люблю палевое.
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да
есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не
буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный,
поешь селедки!»
Анна Андреевна. Пустяки, совершенные пустяки! Я никогда не
была червонная дама. (Поспешно уходит вместе с Марьей Антоновной и
говорит за сценою.)Этакое вдруг вообразится! червонная дама! Бог знает что такое!
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То
есть, не то уж
говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не
будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай:
говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Есть против этого средства, если уж это действительно, как он
говорит, у него природный запах: можно ему посоветовать
есть лук, или чеснок, или что-нибудь другое.
Городничий. И не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он
говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не
быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Городничий. Да, там,
говорят,
есть две рыбицы: ряпушка и корюшка, такие, что только слюнка потечет, как начнешь
есть.
Налив рукою собственной
Стакан вина заморского,
«
Пей!» — барин
говорит.
Вздрогнула я, одумалась.
— Нет, —
говорю, — я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не
поила ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут я покорилася,
Я в ноги поклонилася:
—
Будь жалостлив,
будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В глазах у них нет совести,
На шее — нет креста!
Пришел солдат с медалями,
Чуть жив, а
выпить хочется:
— Я счастлив! —
говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я
был, а не убит!
А во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!
На баб нарядных глядючи,
Старообрядка злющая
Товарке
говорит:
«
Быть голоду!
быть голоду!
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" —
говорю я ему. А он не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись,
говорит, может,
будешь видеть", — и
был таков.
Прыщ
был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и
говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он
был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него
была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
"
Было чего испугаться глуповцам, —
говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого, из себя не дородный, слов не
говорит, а только криком кричит".
«И лежал бы град сей и доднесь в оной погибельной бездне, —
говорит „Летописец“, — ежели бы не
был извлечен оттоль твердостью и самоотвержением некоторого неустрашимого штаб-офицера из местных обывателей».
— Видно, как-никак, а
быть мне у бригадира в полюбовницах! —
говорила она, обливаясь слезами.
Тем не менее,
говоря сравнительно, жить
было все-таки легко, и эта легкость в особенности приходилась по нутру так называемым смердам.
Базары опустели, продавать
было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «Кои померли, —
говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
— Ужли, братцы, всамделе такая игра
есть? —
говорили они промеж себя, но так тихо, что даже Бородавкин, зорко следивший за направлением умов, и тот ничего не расслышал.
"Несмотря на добродушие Менелая, —
говорил учитель истории, — никогда спартанцы не
были столь счастливы, как во время осады Трои; ибо хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали»,
говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и
ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он и прежде
был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он в прежнем неопределенном положении оставаться не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего не
говорит ни уму, ни сердцу и что ясен только закон.
Так, например, он
говорит, что на первом градоначальнике
была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике
была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки
говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но
есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего
будет". Да; это
был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
«Ужасно
было видеть, —
говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы
были! Довольно сказать, что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не
было!»
— Смотрел я однажды у пруда на лягушек, —
говорил он, — и
был смущен диаволом. И начал себя бездельным обычаем спрашивать, точно ли один человек обладает душою, и нет ли таковой у гадов земных! И, взяв лягушку, исследовал. И по исследовании нашел: точно; душа
есть и у лягушки, токмо малая видом и не бессмертная.
Осматривание достопримечательностей, не
говоря о том, что всё уже
было видено, не имело для него, как для Русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу Англичане.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он
говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина
были самые разнообразные, но конец всех мыслей
был один: смерть.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и
говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он
был, как ни очевидно
было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Она
была уверена, что она танцует мазурку с ним, как и на прежних балах, и пятерым отказала мазурку,
говоря, что танцует.
Еще отец, нарочно громко заговоривший с Вронским, не кончил своего разговора, как она
была уже вполне готова смотреть на Вронского,
говорить с ним, если нужно, точно так же, как она
говорила с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы всё до последней интонации и улыбки
было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто чувствовала над собой в эту минуту.
Анна
говорила, что приходило ей на язык, и сама удивлялась, слушая себя, своей способности лжи. Как просты, естественны
были ее слова и как похоже
было, что ей просто хочется спать! Она чувствовала себя одетою в непроницаемую броню лжи. Она чувствовала, что какая-то невидимая сила помогала ей и поддерживала ее.
Он
говорил то самое, что предлагал Сергей Иванович; но, очевидно, он ненавидел его и всю его партию, и это чувство ненависти сообщилось всей партии и вызвало отпор такого же, хотя и более приличного озлобления с другой стороны. Поднялись крики, и на минуту всё смешалось, так что губернский предводитель должен
был просить о порядке.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, —
есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
Он сказал это, но теперь, обдумывая, он видел ясно, что лучше
было бы обойтись без этого; и вместе с тем,
говоря это себе, боялся — не дурно ли это?
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Содержание
было то самое, как он ожидал, но форма
была неожиданная и особенно неприятная ему. «Ани очень больна, доктор
говорит, что может
быть воспаление. Я одна теряю голову. Княжна Варвара не помощница, а помеха. Я ждала тебя третьего дня, вчера и теперь посылаю узнать, где ты и что ты? Я сама хотела ехать, но раздумала, зная, что это
будет тебе неприятно. Дай ответ какой-нибудь, чтоб я знала, что делать».
— Положим, княгиня, что это не поверхностное, — сказал он, — но внутреннее. Но не в том дело — и он опять обратился к генералу, с которым
говорил серьезно, — не забудьте, что скачут военные, которые избрали эту деятельность, и согласитесь, что всякое призвание имеет свою оборотную сторону медали. Это прямо входит в обязанности военного. Безобразный спорт кулачного боя или испанских тореадоров
есть признак варварства. Но специализованный спорт
есть признак развития.
«Еще раз увижу, —
говорил он себе, невольно улыбаясь, — увижу ее походку, ее лицо; скажет что-нибудь, поворотит голову, взглянет, улыбнется, может
быть».
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только
были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что
говорила мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают,
есть то самое, чем они живут.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен
быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной,
говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
Я о себе не
говорю, хотя мне тяжело, очень тяжело, — сказал он с выражением угрозы кому-то за то, что ему
было тяжело.
Кроме того, этот вопрос со стороны Левина
был не совсем добросовестен. Хозяйка зa чаем только что
говорила ему, что они нынче летом приглашали из Москвы Немца, знатока бухгалтерии, который за пятьсот рублей вознаграждения учел их хозяйство и нашел, что оно приносит убытка 3000 с чем-то рублей. Она не помнила именно сколько, но, кажется, Немец высчитал до четверти копейки.
— Ну что за охота спать! — сказал Степан Аркадьич, после выпитых за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое самое милое и поэтическое настроение. — Смотри, Кити, —
говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, — что за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с собою прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы
спеть.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей
говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, —
говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может
быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
— Вы должны ее любить. Она бредит вами. Вчера она подошла ко мне после скачек и
была в отчаянии, что не застала вас. Она
говорит, что вы настоящая героиня романа и что, если б она
была мужчиною, она бы наделала зa вас тысячу глупостей. Стремов ей
говорит, что она и так их делает.
Казалось, очень просто
было то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами
говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала
было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.