Неточные совпадения
Он
был хмелен, но
говорил речисто и бойко, изредка только местами сбиваясь немного и затягивая речь.
«Я, конечно,
говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь,
говорит, теперь на ваше благородное слово», то
есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Раскольников
говорил громко и указывал на него прямо рукой. Тот услышал и хотел
было опять рассердиться, но одумался и ограничился одним презрительным взглядом. Затем медленно отошел еще шагов десять и опять остановился.
Такой процент,
говорят, должен уходить каждый год… куда-то… к черту, должно
быть, чтоб остальных освежать и им не мешать.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб
ест.
Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Так как на рынке продавать невыгодно, то и искали торговку, а Лизавета этим занималась: брала комиссии, ходила по делам и имела большую практику, потому что
была очень честна и всегда
говорила крайнюю цену: какую цену скажет, так тому и
быть.
Говорила же вообще мало, и, как уже сказано,
была такая смиренная и пугливая…
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого человека не
было.
Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу
говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
Старуха взглянула
было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно, до того страшно, что, кажется, смотри она так, не
говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
— С вас вовсе не требуют таких интимностей, милостисдарь, да и времени нет, — грубо и с торжеством перебил
было Илья Петрович, но Раскольников с жаром остановил его, хотя ему чрезвычайно тяжело стало вдруг
говорить.
Нервный вздор какой-то, паек
был дурной,
говорит, пива и хрену мало отпускали, оттого и болезнь, но что ничего, пройдет и перемелется.
—
Будем ценить-с. Ну так вот, брат, чтобы лишнего не
говорить, я хотел сначала здесь электрическую струю повсеместно пустить, так чтобы все предрассудки в здешней местности разом искоренить; но Пашенька победила. Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она
была такая… авенантненькая [Авенантненькая — приятная, привлекательная (от фр. avenant).]… а? Как ты думаешь?
— Пашенькой зовет! Ах ты рожа хитростная! — проговорила ему вслед Настасья; затем отворила дверь и стала подслушивать, но не вытерпела и сама побежала вниз. Очень уж ей интересно
было узнать, о чем он
говорит там с хозяйкой; да и вообще видно
было, что она совсем очарована Разумихиным.
Больше я его на том не расспрашивал, — это Душкин-то
говорит, — а вынес ему билетик — рубль то
есть, — потому-де думал, что не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
— „И здесь не
был?“ — „Не
был,
говорит, с третьего дни“.
Тут и захотел я его задержать: „Погоди, Миколай,
говорю, аль не
выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу: как он тут от меня прыснет, да на улицу, да бегом, да в проулок, — только я и видел его.
— То-то и
есть, что никто не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх проходили, хотя их свидетельство и не очень много бы теперь значило. «Видели,
говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно
быть, работали, но, проходя, внимания не обратили и не помним точно,
были ли там в ту минуту работники, или нет».
— Не правда ли-с? — продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. — Согласитесь сами, — продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства и чуть
было не прибавил: «молодой человек», — что
есть преуспеяние, или, как
говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя науки и экономической правды…
Если мне, например, до сих пор
говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может
быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
А я
говорю — неловкий, неопытный, и, наверно, это
был первый шаг!
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении
говорил, — я люблю, как
поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это
была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой.
Говорила и осуждала она спокойно и серьезно.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти,
говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно
было поставить, — а кругом
будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
— Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век
был знаком, — а мне вчера еще
говорил Разумихин, что вы все не в памяти. Вот странно! А ведь я
был у вас…
— Это я знаю, что вы
были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума,
говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он все не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное… а?
Но лодки
было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы
было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница
была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не
говорила.
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не
было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них
был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все
говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Папаша
был статский полковник и уже почти губернатор; ему только оставался всего один какой-нибудь шаг, так что все к нему ездили и
говорили: «Мы вас уж так и считаем, Иван Михайлыч, за нашего губернатора».
— Ради бога, успокойтесь, не пугайтесь! —
говорил он скороговоркой, — он переходил улицу, его раздавила коляска, не беспокойтесь, он очнется, я велел сюда нести… я у вас
был, помните… Он очнется, я заплачу!
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы
говорите, — высокомерно начала
было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда
говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь не могла отказать себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
Будьте уверены, что он
говорил об вас с восторженным уважением.
«Мизинца,
говорит, этого человека не стою!» Твоего то
есть.
— То
есть не в сумасшедшие. Я, брат, кажется, слишком тебе разболтался… Поразило, видишь ли, его давеча то, что тебя один только этот пункт интересует; теперь ясно, почему интересует; зная все обстоятельства… и как это тебя раздражило тогда и вместе с болезнью сплелось… Я, брат, пьян немного, только черт его знает, у него какая-то
есть своя идея… Я тебе
говорю: на душевных болезнях помешался. А только ты плюнь…
— Брат, подумай, что ты
говоришь! — вспыльчиво начала
было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. — Ты, может
быть, теперь не в состоянии, ты устал, — кротко сказала она.
Потому я искренно
говорю, а не оттого, что… гм! это
было бы подло; одним словом, не оттого, что я в вас… гм! ну, так и
быть, не надо, не скажу отчего, не смею!..
— Ах, эта болезнь! Что-то
будет, что-то
будет! И как он
говорил с тобою, Дуня! — сказала мать, робко заглядывая в глаза дочери, чтобы прочитать всю ее мысль и уже вполовину утешенная тем, что Дуня же и защищает Родю, а стало
быть, простила его. — Я уверена, что он завтра одумается, — прибавила она, выпытывая до конца.
— А я так уверена, что он и завтра
будет то же
говорить… об этом, — отрезала Авдотья Романовна и уж, конечно, это
была загвоздка, потому что тут
был пункт, о котором Пульхерия Александровна слишком боялась теперь заговаривать.
Разумихин, разумеется,
был смешон с своею внезапною, спьяну загоревшеюся страстью к Авдотье Романовне; но, посмотрев на Авдотью Романовну, особенно теперь, когда она ходила, скрестив руки, по комнате, грустная и задумчивая, может
быть, многие извинили бы его, не
говоря уже об эксцентрическом его состоянии.
— А
говорить будем завтра; ложитесь, сейчас, непременно! — скрепил Разумихин, уходя с Зосимовым. — Завтра, как можно раньше, я у вас с рапортом.
— Уверяю, заботы немного, только
говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и
говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка
есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
Не могу я это тебе выразить, тут, — ну вот ты математику знаешь хорошо, и теперь еще занимаешься, я знаю… ну, начни проходить ей интегральное исчисление, ей-богу не шучу, серьезно
говорю, ей решительно все равно
будет: она
будет на тебя смотреть и вздыхать, и так целый год сряду.
«Разве возможно такое циническое и смешное сопоставление?» Разумихин отчаянно покраснел при этой мысли, и вдруг, как нарочно, в это же самое мгновение, ясно припомнилось ему, как он
говорил им вчера, стоя на лестнице, что хозяйка приревнует его к Авдотье Романовне… это уж
было невыносимо.
«Конечно, — пробормотал он про себя через минуту, с каким-то чувством самоунижения, — конечно, всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а стало
быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не
говорить, и… и уж, конечно, теперь все погибло!»
— Те, я думаю, — отвечал Разумихин, поняв цель вопроса, — и
будут, конечно, про свои семейные дела
говорить. Я уйду. Ты, как доктор, разумеется, больше меня прав имеешь.
— Я этого не
говорил, а впрочем, может
быть, вы и в этом правы, только…
Кроме того,
говорят, невеста
была собой даже не хороша, то
есть,
говорят, даже дурна… и такая хворая, и… и странная… а впрочем, кажется, с некоторыми достоинствами.
— О будущем муже вашей дочери я и не могу
быть другого мнения, — твердо и с жаром отвечал Разумихин, — и не из одной пошлой вежливости это
говорю, а потому… потому… ну хоть по тому одному, что Авдотья Романовна сама, добровольно, удостоила выбрать этого человека.
Она
говорит, что лучше
будет, то
есть не то что лучше, а для чего-то непременно будто бы надо, чтоб и Родя тоже нарочно пришел сегодня в восемь часов и чтоб они непременно встретились…
— Он
был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то
говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
— Ах, не знаете? А я думала, вам все уже известно. Вы мне простите, Дмитрий Прокофьич, у меня в эти дни просто ум за разум заходит. Право, я вас считаю как бы за провидение наше, а потому так и убеждена
была, что вам уже все известно. Я вас как за родного считаю… Не осердитесь, что так
говорю. Ах, боже мой, что это у вас правая рука! Ушибли?