Неточные совпадения
Был,
говорит он, в древности народ, головотяпами именуемый, и жил он далеко на севере, там, где греческие и римские историки и географы предполагали существование Гиперборейского моря.
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали»,
говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и
ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам не надо!
— Ты нам такого ищи, чтоб немудрый
был! —
говорили головотяпы новотору-вору. — На что нам мудрого-то, ну его к ляду!
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «
Были между ними, —
говорит летописец, — старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли;
были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля
есть». Когда же раздались заключительные стихи песни...
Между тем Винтергальтер
говорил правду, и голова действительно
была изготовлена и выслана своевременно.
Так, например, он
говорит, что на первом градоначальнике
была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике
была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
«И лежал бы град сей и доднесь в оной погибельной бездне, —
говорит „Летописец“, — ежели бы не
был извлечен оттоль твердостью и самоотвержением некоторого неустрашимого штаб-офицера из местных обывателей».
«Ужасно
было видеть, —
говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы
были! Довольно сказать, что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не
было!»
— Ах, ляд вас побери! —
говорил неустрашимый штаб-офицер, взирая на эту картину. — Что ж мы, однако, теперь
будем делать? — спрашивал он в тоске помощника градоначальника.
— Нужды нет, что он парадов не делает да с полками на нас не ходит, —
говорили они, — зато мы при нем, батюшке, свет у́зрили! Теперича, вышел ты за ворота: хошь — на месте сиди; хошь — куда хошь иди! А прежде сколько одних порядков
было — и не приведи бог!
— Видно, как-никак, а
быть мне у бригадира в полюбовницах! —
говорила она, обливаясь слезами.
— Это что
говорить! — прибавляли другие, — нам терпеть можно! потому мы знаем, что у нас
есть начальники!
Базары опустели, продавать
было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «Кои померли, —
говорит летописец, — кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили на бригадиров двор.
На несколько дней город действительно попритих, но так как хлеба все не
было («нет этой нужды горше!» —
говорит летописец), то волею-неволею опять пришлось глуповцам собраться около колокольни.
Наконец, однако, сели обедать, но так как со времени стрельчихи Домашки бригадир стал запивать, то и тут напился до безобразия. Стал
говорить неподобные речи и, указывая на"деревянного дела пушечку", угрожал всех своих амфитрионов [Амфитрио́н — гостеприимный хозяин, распорядитель пира.] перепалить. Тогда за хозяев вступился денщик, Василий Черноступ, который хотя тоже
был пьян, но не гораздо.
В полдень поставили столы и стали обедать; но бригадир
был так неосторожен, что еще перед закуской пропустил три чарки очищенной. Глаза его вдруг сделались неподвижными и стали смотреть в одно место. Затем, съевши первую перемену (
были щи с солониной), он опять
выпил два стакана и начал
говорить, что ему нужно бежать.
— Что хошь с нами делай! —
говорили одни, — хошь — на куски режь; хошь — с кашей
ешь, а мы не согласны!
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в словах его
было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не
говорил, а кричал, — как бы то ни
было, результат его убеждений
был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом пали на колени.
"
Было чего испугаться глуповцам, —
говорит по этому случаю летописец, — стоит перед ними человек роста невеликого, из себя не дородный, слов не
говорит, а только криком кричит".
— Ужли, братцы, всамделе такая игра
есть? —
говорили они промеж себя, но так тихо, что даже Бородавкин, зорко следивший за направлением умов, и тот ничего не расслышал.
"Несмотря на добродушие Менелая, —
говорил учитель истории, — никогда спартанцы не
были столь счастливы, как во время осады Трои; ибо хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
Слобода смолкла, но никто не выходил."Чаяли стрельцы, —
говорит летописец, — что новое сие изобретение (то
есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
В 1798 году уже собраны
были скоровоспалительные материалы для сожжения всего города, как вдруг Бородавкина не стало…"Всех расточил он, —
говорит по этому случаю летописец, — так, что даже попов для напутствия его не оказалось.
Произошло объяснение; откупщик доказывал, что он и прежде
был готов по мере возможности; Беневоленский же возражал, что он в прежнем неопределенном положении оставаться не может; что такое выражение, как"мера возможности", ничего не
говорит ни уму, ни сердцу и что ясен только закон.
Напоминанием об опасном хождении, —
говорит он, — жители города Глупова нимало потревожены не
были, ибо и до того, по самой своей природе, великую к таковому хождению способность имели и повсеминутно в оном упражнялись.
— Знаю я, —
говорил он по этому случаю купчихе Распоповой, — что истинной конституции документ сей в себе еще не заключает, но прошу вас, моя почтеннейшая, принять в соображение, что никакое здание, хотя бы даже то
был куриный хлев, разом не завершается! По времени выполним и остальное достолюбезное нам дело, а теперь утешимся тем, что возложим упование наше на бога!
Прыщ
был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и
говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я еще очень могу! Он
был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него
была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
— Я человек простой-с, —
говорил он одним, — и не для того сюда приехал, чтоб издавать законы-с. Моя обязанность наблюсти, чтобы законы
были в целости и не валялись по столам-с. Конечно, и у меня
есть план кампании, но этот план таков: отдохнуть-с!
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать, но требую одного: чтоб закон
был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в них пропускается, а о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда
говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда. От новых,
говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
Как ни избалованы
были глуповцы двумя последними градоначальниками, но либерализм столь беспредельный заставил их призадуматься: нет ли тут подвоха? Поэтому некоторое время они осматривались, разузнавали,
говорили шепотом и вообще"опасно ходили". Казалось несколько странным, что градоначальник не только отказывается от вмешательства в обывательские дела, но даже утверждает, что в этом-то невмешательстве и заключается вся сущность администрации.
— Филат Иринархович, —
говорил, — больше на бумаге сулил, что обыватели при нем якобы благополучно в домах своих почивать
будут, а я на практике это самое предоставлю… да-с!
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"Не то что в других городах, — с горечью
говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину не
было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень много встречается в «Летописи».
Человеческая жизнь — сновидение,
говорят философы-спиритуалисты, [Спиритуали́зм — реакционное идеалистическое учение, признающее истинной реальностью дух, а не материю.] и если б они
были вполне логичны, то прибавили бы: и история — тоже сновидение.
Но глуповцы не внимали обличителям и с дерзостью
говорили:"Хлеб пущай свиньи
едят, а мы свиней съедим — тот же хлеб
будет!"И Дю-Шарио не только не возбранял подобных ответов, но даже видел в них возникновение какого-то духа исследования.
Человек он
был чувствительный, и когда
говорил о взаимных отношениях двух полов, то краснел.
Тем не менее,
говоря сравнительно, жить
было все-таки легко, и эта легкость в особенности приходилась по нутру так называемым смердам.
Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат Карапузов да слепенькая нищенка Маремьянушка."И
было тем свидетелям дано за ложное показание по пятаку серебром", —
говорит летописец, который в этом случае явно становится на сторону угнетенного Линкина.
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" —
говорю я ему. А он не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись,
говорит, может,
будешь видеть", — и
был таков.
— Смотрел я однажды у пруда на лягушек, —
говорил он, — и
был смущен диаволом. И начал себя бездельным обычаем спрашивать, точно ли один человек обладает душою, и нет ли таковой у гадов земных! И, взяв лягушку, исследовал. И по исследовании нашел: точно; душа
есть и у лягушки, токмо малая видом и не бессмертная.
Да и нельзя
было не давать ей, потому что она всякому, не подающему милостыни, без церемонии плевала в глаза и вместо извинения
говорила только:"Не взыщи!"
Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою скромностью оговаривался:"Идет некто за мной, —
говорил он, — который
будет еще ужаснее меня".
Район, который обнимал кругозор этого идиота,
был очень узок; вне этого района можно
было и болтать руками, и громко
говорить, и дышать, и даже ходить распоясавшись; он ничего не замечал; внутри района — можно
было только маршировать.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки
говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но
есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего
будет". Да; это
был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
— И на то у меня свидетели
есть, — продолжал Фердыщенко таким тоном, который не дозволял усомниться, что он подлинно знает, что
говорит.
Так, например, при Негодяеве упоминается о некоем дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который
был посажен на цепь за то, что
говорил хульные слова, а слова те в том состояли, что"всем-де людям в еде равная потреба настоит, и кто-де
ест много, пускай делится с тем, кто
ест мало"."И, сидя на цепи, Ивашка умре", — прибавляет летописец.
Во время его управления городом тридцать три философа
были рассеяны по лицу земли за то, что"нелепым обычаем
говорили: трудящийся да яст; нетрудящийся же да вкусит от плодов безделия своего".
"
Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, —
говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни о чем больше не мыслили, кроме как о выпрямлении согбенных работой телес своих".