Неточные совпадения
В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье, повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он
был четыре недели, про то, как,
бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья
говорили с ним и пожаловали ему 25 рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может.
Когда кто-нибудь
говорит, что он
был на 4-м бастионе, он
говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто
говорит: «я иду на 4-й бастион», непременно заметно в нем маленькое волнение или слишком большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь,
говорят: «тебя бы поставить на 4-й бастион»; когда встречают носилки и спрашивают: «откуда?» большей частью отвечают: «с 4-го бастиона».
Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не
были, и которые убеждены, что 4-й бастион
есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем, как белобрысенький мичман, и которые,
говоря про 4-й бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т.д.
Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и
есть неприятель — он, как
говорят солдаты и матросы.
Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не
было укреплений, не
было войск, не
было физической возможности удержать его, и всё-таки не
было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска,
говорил: «умрем, ребята, а не отдадим Севастополя», и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «умрем! ура!» — только теперь рассказы про эти времена перестали
быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом.
Жена
была в таком восторге по этому случаю, что кутила целую ночь и
говорит, что ты наверное, по ее предчувствию,
был в этом деле и отличился»…
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может
быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и
говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может
быть, ему казалось, что
было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Его прежний круг
был до такой степени выше теперешнего, что когда, в минуты откровенности, ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него
были свои дрожки, как он танцовал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом, его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное — «пускай
говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на 5-ти рублевый банк, и вообще к грубости их отношений, то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.
«Что ежели они вдруг мне не поклонятся? думает он, или поклонятся и
будут продолжать
говорить между собою, как будто меня нет, или вовсе уйдут от меня, и я там останусь один между аристократами».
Отчего Гомеры и Шекспиры
говорили про любовь, про славу и про страдания, а литература нашего века
есть только бесконечная повесть «Снобсов» и «Тщеславия»?
— К счастью Михайлова, Калугин
был в прекрасном расположении духа (генерал только-что
поговорил с ним весьма доверенно, и князь Гальцин, приехав из Петербурга, остановился у него) — он счел не унизительным подать руку штабс-капитану Михайлову, чего не решился однако сделать Праскухин, весьма часто встречавшийся на бастионе с Михайловым, неоднократно пивший его вино и водку и даже должный ему по преферансу 12 руб. с полтиной.
Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не
говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли
пить чай к Калугину.
— Атаковали ложементы, — заняли — французы подвели огромные резервы — атаковали наших —
было только два батальона, —
говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.
— Господи, Мати Пресвятыя Богородицы! —
говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую: — страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи. Такого и в первую бандировку не
было. Вишь, где лопнула проклятая — прямо над нашим домом в слободке.
— У кого
были мужья, да деньги, так повыехали, —
говорила старуха, — а тут — ох горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, Господи!
В блиндаже сидел генерал NN, командир бастиона и еще человек 6 офицеров, в числе которых
был и Праскухин, и
говорили про разные подробности дела.
— А вот я рад, что и вы здесь, капитан, — сказал он морскому офицеру, в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить на его батарее две амбразуры, которые
были засыпаны. — Мне генерал приказал узнать, — продолжал Калугин, когда командир батареи перестал
говорить с генералом, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?
Убедившись в том, что товарищ его
был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала болеть у него, потащился назад. Батальон уже
был под горой на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я
говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
— Нет, извините, —
говорил полковник, — прежде началось на левом фланге. Ведь я
был там.
Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что
был на перемирьи и
говорил с французскими офицерами, как-будто бы один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi heure, les embuscades auraient été reprises», [Если бы еще полчаса
было темно, ложементы
были бы вторично взяты,] и как он отвечал ему: «Monsieur! Je ne dit pas non, pour ne pas vous donner un dementi», [Я не
говорю нет, только чтобы вам не противоречить,] и как это хорошо он сказал и т. д.
В сущности же, хотя и
был на перемирии, он не успел сказать там ничего очень умного, хотя ему и ужасно хотелось
поговорить с французами (ведь это ужасно весело
говорить с французами).
— А я его не узнал
было, старика-то, —
говорит солдат на уборке тел, за плечи поднимая перебитый в груди труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцовитым лицом и вывернутыми зрачками, — под спину берись, Морозка, а то, как бы не перервался. Ишь, дух скверный!»
— N’est ce pas terrible la triste besogne, que nous faisons? Ça chauffait cette nuit, n’est-ce pas? [Не правда ли, какое ужасное печальное дело мы делаем? Жарко
было прошлой ночью, не правда ли?] —
говорит кавалерист, желая поддержать разговор и указывая на трупы.
— Oh, m-r, c’est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, quels gaillards! C’est un plaisir que de se battre contre des gaillards comme eux. — Il faut avouer que les vôtres ne se mouchent pas du pied non plus, [ — О! это
было ужасно! Но какие молодцы ваши солдаты, какие молодцы! Это удовольствие драться с такими молодцами! — Надо признаться, что и ваши не ногой сморкаются,] —
говорит кавалерист, кланяясь и воображая, что он удивительно умен. Но довольно.
Все
говорили, да и слышно
было, что бомбардированье идет ужасное.
Дальше нельзя
было слышать, что
говорил солдат; но по выражению его лица и позы видно
было, что он, с некоторой злобой страдающего человека,
говорит вещи неутешительные.
Его натура
была довольно богата; он
был не глуп и вместе с тем талантлив, хорошо
пел, играл на гитаре,
говорил очень бойко и писал весьма легко, особенно казенные бумаги, на которые набил руку в свою бытность полковым адъютантом; но более всего замечательна
была его натура самолюбивой энергией, которая, хотя и
была более всего основана на этой мелкой даровитости,
была сама по себе черта резкая и поразительная.
— Ведь вы сами рассудите, господин смотритель, —
говорил с запинками другой, молоденький офицерик, — нам не для своего удовольствия нужно ехать. Ведь мы тоже стало
быть нужны, коли нас требовали. А то я право генералу Крамперу непременно это скажу. А то ведь это что ж… вы, значит, не уважаете офицерского звания.
— Однако это ужасно как досадно, —
говорил один из молодых офицеров, — что так уже близко, а нельзя доехать. Может
быть, нынче дело
будет, а нас не
будет.
В пискливом тоне голоса и в пятновидном свежем румянце, набежавшем на молодое лицо этого офицера в то время, как он
говорил, видна
была эта милая молодая робость человека, который беспрестанно боится, что не так выходит его каждое слово.
Можешь себе представить, — перед самым выпуском мы пошли втроем курить, — знаешь эту комнатку, что за швейцарской, ведь и при вас, верно, так же
было, — только можешь вообразить, этот каналья сторож увидал и побежал сказать дежурному офицеру (и ведь мы несколько раз давали на водку сторожу), он и подкрался; только как мы его увидали, те побросали папироски и драло в боковую дверь, — знаешь, а мне уж некуда, он тут мне стал неприятности
говорить, разумеется, я не спустил, ну, он сказал инспектору, и пошло.
На белом нежном затылке у него
была русая косичка — признак счастия, как
говорят нянюшки.
Он чрезвычайно рад
был брату, с уважением и гордостью смотрел на него, воображая его героем; но в некоторых отношениях, именно в рассуждении вообще светского образования, которого, по правде сказать, он и сам не имел, умения
говорить по-французски,
быть в обществе важных людей, танцовать и т. д., он немножко стыдился за него, смотрел свысока и даже надеялся, ежели можно, образовать его.
Сказав, что это
были все его деньги, Козельцов
говорил не совсем правду: у него
было еще 4 золотых, зашитых на всякий случай в обшлаге, но которые он дал себе слово ни за что не трогать.
А он должен
быть упорный и очень храбрый — такой, что много не
говорит, а делает лучше других.
— Что, ты
был когда-нибудь в схватке? — спросил он вдруг у брата, совершенно забыв, что не хотел
говорить с ним.
— Коли я
говорю, стало
быть, верно; а, впрочем, чорт его знает! Он и соврать не дорого возьмет. Что ж,
будете портер
пить? — сказал обозный офицер всё из палатки.
Меньшой брат ничего не понимал, что они
говорят, но ему смутно казалось, что брат
говорит не то, что думает, но как будто потому только, что
пьет портер этого офицера.
— Эта опасность («про какую он
говорит опасность, сидя на Северной», подумал Козельцов), лишения, ничего достать нельзя, — продолжал он, обращаясь всё к Володе. — И что вам за охота, я решительно вас не понимаю, господа! Хоть бы выгоды какие-нибудь
были, а то так. Ну, хорошо ли это, в ваши лета вдруг останетесь калекой на всю жизнь?
— Что ж, прибавить можно, ваше высокоблагородие! Теперь всё подешевле овес стал, — отвечал фельдфебель, шевеля пальцы на руках, которые он держал по швам, но которые очевидно любили жестом помогать разговору. — А еще фуражир наш Франщук вчера мне из обоза записку прислал, ваше высокоблагородие, что осей непременно нам нужно
будет там купить —
говорят, дешевы, — так как изволите приказать?
— Ежели Пруссия
будет продолжать держать нейтралитет, —
говорил один голос, — то Австрия тоже…
А теперь! голландская рубашка уж торчит из-под драпового с широкими рукавами сюртука, 10-ти рублевая сигара в руке, на столе 6-рублевый лафит, — всё это закупленное по невероятным ценам через квартермейстера в Симферополе; — и в глазах это выражение холодной гордости аристократа богатства, которое
говорит вам: хотя я тебе и товарищ, потому что я полковой командир новой школы, но не забывай, что у тебя 60 рублей в треть жалованья, а у меня десятки тысяч проходят через руки, и поверь, что я знаю, как ты готов бы полжизни отдать за то только, чтобы
быть на моем месте.
Он ничего не
говорил, но, скромно сидя в уголку, смеялся, когда
было что-нибудь смешное, вспоминал, когда забывали что-нибудь, приказывал подать водку и делал папироски для всех офицеров.
Штабс-капитан Краут
был белокурый, красивый, бойкий офицер, с большими рыжими усами и бакенбардами; он
говорил по-русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского.
— Нет, — сказал Володя: — я не знаю, как
быть. Я капитану
говорил: у меня лошади нет, да и денег тоже нет, покуда я не получу фуражных и подъемных. Я хочу просить покаместа лошади у батарейного командира, да боюсь, как бы он не отказал мне.
Вообще батарейный командир казался нынче вовсе не таким суровым, как вчера; напротив, он имел вид доброго, гостеприимного хозяина и старшего товарища. Но несмотря на то все офицеры, от старого капитана до спорщика Дяденки, по одному тому, как они
говорили, учтиво глядя в глаза командиру, и как робко подходили друг за другом
пить водку, придерживаясь стенки, показывали к нему большое уважение.