Неточные совпадения
Но одно я сознательно исключаю, я
буду мало
говорить о людях, отношение с которыми имело наибольшее значение для моей личной жизни и моего духовного пути.
Марсель Пруст, посвятивший все свое творчество проблеме времени,
говорит в завершительной своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«Я никогда не достигал в реальности того, что
было в глубине меня» (фр.).].
То, о чем
говорит Пруст,
было опытом всей моей жизни.
Но философия моя
была, как теперь
говорят, экзистенциальна, она выражала борения моего духа, она
была близка к жизни, жизни без кавычек.
Близкие даже иногда
говорили, что у меня
есть аскетические наклонности.
Когда мне кто-нибудь
говорил, что воздержание от мясной пищи дается трудной борьбой, то мне это
было мало понятно, потому что у меня всегда
было отвращение к мясной пище, и я должен
был себя пересиливать, чтобы
есть мясо.
Нужно отличать «я» с его эгоистичностью от личности. «Я»
есть первичная данность, и оно может сделаться ненавистным, как
говорил Паскаль.
«Несчастье человека, —
говорит Карлейль в Sartor resartus [«Трудолюбивый крестьянин» (лат.).], — происходит от его величия; от того, что в нем
есть Бесконечное, от того, что ему не удается окончательно похоронить себя в конечном».
Говорили о какой-то партии Пеги: это партия, в которой он
был бы один.
Неприятие любой земной тирании влечет его к Богу; при условии, однако, что этот Бог — тоже свободолюбец и вольнодумец, почти анархист: «Спасение, которое не
было бы свободным и не исходило бы от человека свободного, ничего не сказало бы нам», —
говорит Бог — Пеги в «Невинных святых» (фр.).
Я
говорил уже, что семья наша
была очень мало авторитарна, и мне всегда удавалось отстоять мою независимость.
Мне не раз приходится
говорить в этой книге, что во мне
есть как бы два человека, два лица, два элемента, которые могут производить впечатление полярно противоположных.
Д.С. Милль в противоречии со своим утилитаризмом
говорил: «Лучше
быть недовольным Сократом, чем довольной свиньей».
В другом месте я
буду еще
говорить о конфликте жалости и творчества.
«Первые», то
есть достигшие духовной высоты (я не
говорю об элементарном случае «первых» в знатности, богатстве и власти), делаются «последними».
Но у меня не
было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили
говорить в начале XX века, ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гёте.
Более естественно
было бы, при более глубоком взгляде на жизнь,
говорить о трагизме любви и печали любви.
Я
говорил уже, что читал «Критику чистого разума» Канта и «Философию духа» Гегеля, когда мне
было четырнадцать лет.
Как я
говорил уже, это
есть прежде всего преодоление объективации.
Аристотель
говорит в своей, во многих отношениях замечательной, «Политике»: «Человек
есть естественно животное политическое, предназначенное к жизни в обществе, и тот, кто по своей природе не является частью какого-либо государства,
есть существо деградированное или превосходящее человека».
То, что я
говорю, связано с революционной аскезой русской интеллигенции, которая не
есть обыкновенная аскеза, а аскеза выносливости в отношении к преследованиям.
Я
говорю о Льве Шестове, который также
был киевлянин.
Мережковский
был совершенно прав, когда
говорил о правде любви Анны и Вронского против неправды законника и фарисея Каренина.
Но, как я
говорил уже, никогда не сливался вполне с этим движением моего времени, повторяю, многое мне
было чуждо.
Но я все-таки убежден, что первым мистическим анархистом
был я, и об этом я
говорил с Мережковскими и другими.
Он любил
говорить, что для Ницше дионисизм
был эстетическим феноменом, для него же это религиозный феномен.
Он
был во всем стилизатор,
говорил искусственно тихим голосом, с опущенными вниз глазами.
Во времена моей марксистской молодости один довольно культурный марксист немецкой формации мне
говорил с укором, что, в сущности, я человек религиозный, что у меня
есть потребность в оправдании смысла жизни и в вечности.
Это вызывало у матери реакцию, и она
говорила: «Alexandre, si tu continues, je m’en vais» [«Александр, если ты
будешь продолжать, я уйду» (фр.).].
Я
говорил уже, что моя бабка, мать отца,
была монахиней.
Я
говорил уже, что у меня не
было резкого обращения, перехода от совершенной тьмы к совершенному свету.
В применении к себе я потому уже предпочитаю не
говорить о резкой convertion, что я не верю в существование единой, целостной ортодоксии, в которую можно
было бы обратиться.
Все, что я
говорю сейчас,
было для меня не продуктом отвлеченной мысли, а духовного опыта, жизненного пути.
Было что-то вульгарное в манере
говорить старца Алексея и не
было ничего духовно-поучительного.
Говорят, например, что церковь
есть рай на земле.
Его манера
говорить была магическим актом овладения душами при помощи жестов, повышений и понижений голоса, меняющегося выражения глаз.
Молодые люди, во всем склонные видеть явления оккультного характера,
говорили то, что она скрылась на Западе, в католическом монастыре, связанном с розенкрейцерами, то, что она покончила с собой, потому что
была осуждена Штейнером за плохое исполнение его поручений.
Один бессмертник
говорил, что, когда его
будут хоронить и оплакивать, он
будет идти около гроба и смеяться над маловерами.
Мне
говорили, что
были и бессмертники-сатанисты, это те, которые верили лишь в собственную бессмертность, всех же остальных людей считали обреченными на смерть.
Он очень благословлял этот отъезд и
говорил, что у меня
есть положительная миссия в Западной Европе.
Я
буду еще много
говорить о моем соприкосновении с западным христианским миром, с католиками и протестантами.
Я
говорил уже, что весь план моей книги «О назначении человека», которая, может
быть, самая систематическая из моих книг, мне вдруг пришел в голову, когда я сидел в балете Дягилева, не имевшего никакой связи с темой книги.
Даже когда я активно
говорил, я
был чужим и далеким.
Некоторое время я очень страдал, готов
был даже солидаризоваться с генералами старой армии, что, вообще
говоря, мне совершенно чуждо.
Потом
говорил один анархист, и нужно сказать, что он
был лучше и приличнее других.
Прослушав всех, говоривших о Христе, я почувствовал, что
говорить будет необыкновенно трудно.
Тогда я решил начать
говорить раньше, чем мне
будут задавать вопросы.
Были даже такие, которые позволяли себе
говорить, что это не высланные, а подосланные для разложения эмиграции.
Было что-то маниакальное в этой неспособности типичного эмигранта
говорить о чем-либо, кроме большевиков, в этой склонности повсюду видеть агентов большевизма.
Особенно много в этом отношении мне дали декады в Pontigny, о которых я
буду еще
говорить.
Неточные совпадения
Осип.
Говорит: «Этак всякий приедет, обживется, задолжается, после и выгнать нельзя. Я,
говорит, шутить не
буду, я прямо с жалобою, чтоб на съезжую да в тюрьму».
Анна Андреевна. Цветное!.. Право,
говоришь — лишь бы только наперекор. Оно тебе
будет гораздо лучше, потому что я хочу надеть палевое; я очень люблю палевое.
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да
есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не
буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный,
поешь селедки!»