Неточные совпадения
— Сказывай, какое еще дело за тобой
есть? — решительным голосом прикрикнула на него Арина Петровна, —
говори! не виляй хвостом… сумб переметная!
О старшем сыне и об дочери она даже
говорить не любила; к младшему сыну
была более или менее равнодушна и только среднего, Порфишу, не то чтоб любила, а словно побаивалась.
После Степана Владимирыча старшим членом головлевского семейства
была дочь, Анна Владимировна, о которой Арина Петровна тоже не любила
говорить.
— Не иначе, что так
будет! — повторяет Антон Васильев, — и Иван Михайлыч сказывал, что он проговаривался: шабаш!
говорит, пойду к старухе хлеб всухомятку
есть! Да ему, сударыня, коли по правде сказать, и деваться-то, окроме здешнего места, некуда. По своим мужичкам долго в Москве не находится. Одежа тоже нужна, спокой…
— Стану ли я, сударыня, лгать! Верно
говорил: к старухе пойду хлеб всухомятку
есть!
— Не помню. Кажется, что-то
было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь
говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
— И не знаю, брат, как сказать.
Говорю тебе: все словно как во сне видел. Может, она даже и
была у меня, да я забыл. Всю дорогу, целых два месяца — ничего не помню! А с тобой, видно, этого не случалось?
— Важно! —
говорит он, — сперва
выпили, а теперь трубочки покурим! Не даст, ведьма, мне табаку, не даст — это он верно сказал. Есть-то даст ли? Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать
будет! Эхма!
были и у нас денежки — и нет их!
Был человек — и нет его! Так-то вот и все на сем свете! сегодня ты и сыт и пьян, живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь…
А доктора сказывают, что питье тогда на пользу, когда при нем и закуска благопотребная
есть, как
говорил преосвященный Смарагд, когда мы через Обоянь проходили.
— А меня только что
было сон заводить начал! — наконец
говорит он.
— Ни чаю, ни табаку, ни водки — это ты верно сказал.
Говорят, она нынче в дураки играть любить стала — вот разве это? Ну, позовет играть и
напоит чайком. А уж насчет прочего — ау, брат!
— Ну, уж там как хочешь разумей, а только истинная это правда, что такое «слово»
есть. А то еще один человек сказывал: возьми,
говорит, живую лягушку и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми, и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не
будет.
Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы
говорил: «а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не
было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!» Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей
было чем бы то ни
было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.
Стряпчий тут
был, Иван Николаич, подошел ко мне: с покупочкой,
говорит, сударыня, а я словно вот столб деревянный стою!
— Ах, маменька, маменька! и не грех это вам! Ах-ах-ах! Я
говорю: как вам угодно решить участь брата Степана, так пусть и
будет — а вы… ах, какие вы черные мысли во мне предполагаете!
— Так… так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне
будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода
была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это,
будем теперь об другом
говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова друг другу не
говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому
была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.
— А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? — сам виноват, сам именьице-то спустил! А именьице-то какое
было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да ладненько,
ел бы ты и говядинку и телятинку, а не то так и соусцу бы приказал. И всего
было бы у тебя довольно: и картофельцу, и капустки, и горошку… Так ли, брат, я
говорю?
Если б Арина Петровна слышала этот диалог, наверно, она не воздержалась бы, чтоб не сказать: ну, затарантила таранта! Но Степка-балбес именно тем и счастлив
был, что слух его, так сказать, не задерживал посторонних речей. Иудушка мог
говорить сколько угодно и
быть вполне уверенным, что ни одно его слово не достигнет по назначению.
— Чего еще лучше: подлец,
говорю,
будешь, ежели сирот не обеспечишь. Да, мамашечка, опростоволосились вы! Кабы месяц тому назад вы меня позвали, я бы и заволоку ему соорудил, да и насчет духовной постарался бы… А теперь все Иудушке, законному наследнику, достанется… непременно!
— Нет, нет, нет! Не хочет! даже видеть меня не хочет! Намеднись сунулась
было я к нему: напутствовать, что ли, меня пришли?
говорит.
— Маменька! —
говорил он, — надобно, чтоб кто-нибудь один в доме распоряжался! Это не я
говорю, все так поступают. Я знаю, что мои распоряжения глупые, ну и пусть
будут глупые. А ваши распоряжения умные — ну и пусть
будут умные! Умны вы, даже очень умны, а Иудушка все-таки без угла вас оставил!
На антресолях царствовали сумерки; окна занавешены
были зелеными шторами, сквозь которые чуть-чуть пробивался свет; давно не возобновляемая атмосфера комнат пропиталась противною смесью разнородных запахов, в составлении которых участвовали и ягоды, и пластыри, и лампадное масло, и те особенные миазмы, присутствие которых прямо
говорит о болезни и смерти.
— Ты, может
быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг! Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня
есть! Я только насчет того
говорю, что у христиан обычай такой
есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
И он с тою же пленительностью представил из себя «молодца», то
есть выпрямился, отставил одну ногу, выпятил грудь и откинул назад голову. Все улыбнулись, но кисло как-то, словно всякий
говорил себе: ну, пошел теперь паук паутину ткать!
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не дело ты
говоришь! И если б я не
был христианин, я бы тоже… попретендовать за это на тебя мог!
Вот и сегодня; еду к тебе и
говорю про себя: должно
быть, у брата Павла капитал
есть! а впрочем, думаю, если и
есть у него капитал, так уж, наверное, он насчет его распоряжение сделал!
— Ну-ну-ну! успокойся! уйду! Знаю, что ты меня не любишь… стыдно, мой друг, очень стыдно родного брата не любить! Вот я так тебя люблю! И детям всегда
говорю: хоть брат Павел и виноват передо мной, а я его все-таки люблю! Так ты, значит, не делал распоряжений — и прекрасно, мой друг! Бывает, впрочем, иногда, что и при жизни капитал растащат, особенно кто без родных, один… ну да уж я поприсмотрю… А? что? надоел я тебе? Ну, ну, так и
быть, уйду! Дай только Богу помолюсь!
— Прощай, друг! не беспокойся! Почивай себе хорошохонько — может, и даст Бог! А мы с маменькой потолкуем да
поговорим — может
быть, что и попридумаем! Я, брат, постненького себе к обеду изготовить просил… рыбки солененькой, да грибков, да капустки — так ты уж меня извини! Что? или опять надоел? Ах, брат, брат!.. ну-ну, уйду, уйду! Главное, мой друг, не тревожься, не волнуй себя — спи себе да почивай! Хрр… хрр… — шутливо поддразнил он в заключение, решаясь наконец уйти.
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах
говорим. Он все рассказывает, как прежде, еще до дедушки
было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот,
говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не
было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то,
говорит, бог знает от кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
— Право, бабушка! И всякий раз, как мы мимо Горюшкина едем, всякий-то раз он эту историю поднимает! И бабушка Наталья Владимировна,
говорит, из Горюшкина взята
была — по всем бы правам ему в головлевском роде
быть должно; ан папенька, покойник, за сестрою в приданое отдал! А дыни,
говорит, какие в Горюшкине росли! По двадцати фунтов весу — вот какие дыни!
— Он, бабушка, все уж распределил. Лесок увидал: вот,
говорит, кабы на хозяина — ах, хорош бы
был лесок! Потом на покосец посмотрел: ай да покосец! смотри-ка, смотри-ка, стогов-то что наставлено! тут прежде конный заводец
был.
— А как,
говорят,
поют у Сергия! — восклицает Аннинька.
— Нет, маменька. Хотел он что-то сказать, да я остановил. Нет,
говорю, нечего об распоряжениях разговаривать! Что ты мне, брат, по милости своей, оставишь, я всему
буду доволен, а ежели и ничего не оставишь — и даром за упокой помяну! А как ему, маменька, пожить-то хочется! так хочется! так хочется!
— А вот католики, — продолжает Иудушка, переставая
есть, — так те хотя бессмертия души и не отвергают, но, взамен того,
говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время… в среднее какое-то место поступает.
— Нечего об пустяках и
говорить. Святая церковь как
поет?
Поет: в месте злачнем, в месте прохладнем, иде же несть ни печали, ни воздыхания… Об каком же тут «среднем» месте еще разговаривать!
— Ну уж,
ешь,
ешь… Богослов! и суп, чай, давно простыл! —
говорит она и, чтобы переменить разговор, обращается к отцу благочинному: — С рожью-то, батюшка, убрались?
— Вот жиды этого кушанья не
едят, —
говорит он.
Увы! это
была уж не та властная женщина, которая во времена уны с уверенностью
говаривала: «Уеду в Хотьков и внучат с собой возьму».
Он помнил, как она раз
говорила: приеду в Головлево, прикажу открыть церковь, позову попа и закричу: «Проклинаю!» — и это воспоминание останавливало его от многих пакостей, на которые он
был великий мастер.
Говорили обо всем: о том, какие прежде бывали урожаи и какие нынче бывают; о том, как прежде живали помещики и как нынче живут; о том, что соль, что ли, прежде лучше
была, а только нет нынче прежнего огурца.
Я вот теперь хотел бы апельсинчиков, и сам бы
поел, и милого дружка маменьку угостил бы, и всем бы по апельсинчику дал, и деньги у меня
есть, чтоб апельсинчиков купить, взял бы вынул — давай! ан Бог
говорит: тпру! вот я и сижу: филозов без огурцов.
— И я про то же
говорю. Коли захочет Бог — замерзнет человек, не захочет — жив останется. Опять и про молитву надо сказать:
есть молитва угодная и
есть молитва неугодная. Угодная достигает, а неугодная — все равно, что она
есть, что ее нет. Может, дяденькина-то молитва неугодная
была — вот она и не достигла.
— А какой ласковый
был! —
говорит он, — ничего, бывало, без позволения не возьмет. Бумажки нужно — можно, папа, бумажки взять? — Возьми, мой друг! Или не
будете ли, папа, такой добренький, сегодня карасиков в сметане к завтраку заказать? — Изволь, мой друг! Ах, Володя! Володя! Всем ты
был пайка, только тем не пайка, что папку оставил!
— И какой умный
был! Помню я такой случай. Лежит он в кори — лет не больше семи ему
было, — только подходит к нему покойница Саша, а он ей и
говорит: мама! мама! ведь правда, что крылышки только у ангелов бывают? Ну, та и
говорит: да, только у ангелов. Отчего же,
говорит, у папы, как он сюда сейчас входил, крылышки
были?
По правде
говоря, Петенька отлично понимает, что дело его безнадежное, что поездка в Головлево принесет только лишние неприятности, но в том-то и штука, что
есть в человеке какой-то темный инстинкт самосохранения, который пересиливает всякую сознательность и который так и подталкивает: испробуй все до последнего!
Молодец Головлев! —
говорят товарищи, — руку, благородный молодой человек! и пусть отныне все
будет забыто!
«Пойду сейчас и покончу разом! —
говорил он себе, — или нет! Нет, зачем же сегодня… Может
быть, что-нибудь… да, впрочем, что же такое может
быть? Нет, лучше завтра… Все-таки, хоть нынче день… Да, лучше завтра. Скажу — и уеду».
— Нет, лучше теперь
поговорим. Мне через шесть часов уехать надо, так, может
быть, и обдумать кой-что время понадобится.
— Постой, попридержи свои дерзости, дай мне досказать. Что это не одни слова — это я тебе сейчас докажу… Итак, я тебе давеча сказал: если ты
будешь просить должного, дельного — изволь, друг! всегда готов тебя удовлетворить! Но ежели ты приходишь с просьбой не дельною — извини, брат! На дрянные дела у меня денег нет, нет и нет! И не
будет — ты это знай! И не смей
говорить, что это одни «слова», а понимай, что эти слова очень близко граничат с делом.