Неточные совпадения
Обо всем этом
говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствии гр. А. К. Толстого (известного поэта), который
был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более.
Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он
был очень скуп на слова, и все, что ни
говорил,
говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что «с словом надобно обращаться честно», или который исполнен сам к себе глубокого почтения.
Судя по его одежде, можно
было принять его за посадского или за какого-нибудь зажиточного крестьянина, но он
говорил с такою уверенностью и, казалось, так искренно хотел предостеречь боярина, что князь стал пристальнее вглядываться в черты его.
— Батюшка боярин, — сказал он, — оно тово, может
быть, этот молодец и правду
говорит: неравно староста отпустит этих разбойников. А уж коли ты их, по мягкосердечию твоему, от петли помиловал, за что бог и тебя, батюшка, не оставит, то дозволь, по крайности, перед отправкой-то, на всяк случай, влепить им по полсотенке плетей, чтоб вперед-то не душегубствовали, тетка их подкурятина!
«Прости, князь,
говорил ему украдкою этот голос, я
буду за тебя молиться!..» Между тем незнакомцы продолжали
петь, но слова их не соответствовали размышлениям боярина.
— Вишь, боярин, — сказал незнакомец, равняясь с князем, — ведь
говорил я тебе, что вчетвером веселее ехать, чем сам-друг! Теперь дай себя только до мельницы проводить, а там простимся. В мельнице найдешь ночлег и корм лошадям. Дотудова
будет версты две, не боле, а там скоро и Москва!
— Что ж ты молчишь, старик? али нет у тебя зелья, али нет корня какого приворотить ее?
Говори, высчитывай, какие
есть чародейные травы? Да
говори же, колдун!
—
Будет тебе удача в ратном деле, боярин,
будет счастье на службе царской! Только смотри, смотри еще,
говори, что видишь?
Виновата ли
была Елена Дмитриевна, что образ этого витязя преследовал ее везде, и дома, и в церкви, и днем, и ночью, и с упреком
говорил ей: «Елена! Ты не сдержала своего слова, ты не дождалась моего возврата, ты обманула меня!..»
—
Говоришь, а сама не знаешь! — перебила ее другая девушка. — Какие под Москвой русалки! Здесь их нет и заводу. Вот на Украине, там другое дело, там русалок гибель. Сказывают, не одного доброго молодца с ума свели. Стоит только раз увидеть русалку, так до смерти все по ней тосковать
будешь; коли женатый — бросишь жену и детей, коли холостой — забудешь свою ладушку!
У кого
была какая вражда, тот и давай доводить на недруга, будто он слова про царя
говорил, будто хана или короля подымает.
Бросились мы
было к царским саням, да не допустили нас ратники,
говорят: не велел государь!
Со всем тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его еще
был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он
говорил, справедливости его казней.
Вот встал Иван Васильевич, да и
говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! —
говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» — то
есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
«Ну,
говорит, не
быть же боле тебе, неучу, при моем саадаке, а из чужого лука стрелять не стану!» С этого дня пошел Борис в гору, да посмотри, князь, куда уйдет еще!
Голос Иоанна
был умерен, но взор его
говорил, что он в сердце своем уже решил участь князя и что беда ожидает того, чей приговор окажется мягче его собственного.
— Я сравняю тебя с начальными людьми.
Будет тебе идти корм и всякий обиход противу начальных людей. Да у тебя, я вижу, что-то на языке мотается,
говори без зазору, проси чего хочешь! — Государь! не заслужил я твоей великой милости, недостоин одежи богатой,
есть постарше меня. Об одном прошу, государь. Пошли меня воевать с Литвой, пошли в Ливонскую землю. Или, государь, на Рязань пошли, татар колотить!
Стара
была его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий отец.
Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто и не подозревает. В малолетство царя Глинские боялись ее; Шуйские и Бельские старались всячески угождать ей.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так и
есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и того боле стану молиться. Что тут
говорить? Уж лучше сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
Старуха вышла, шаркая ногами и стуча клюкой. Иоанн
был бледен. Малюта не
говорил ни слова. Молчание продолжалось довольно долго.
— Так вот, братцы, —
говорил Перстень, — это еще не диковина, остановить обоз или боярина ограбить, когда вас десятеро на одного. А вот
была бы диковина, кабы один остановил да ограбил человек пятьдесят или боле!
— Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы стал я перечить царю, давно бы меня здесь не
было, а не
было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
— Нечего делать, — сказал Перстень, — видно, не доспел ему час, а жаль, право! Ну, так и
быть, даст бог, в другой раз не свернется! А теперь дозволь, государь, я тебя с ребятами до дороги провожу. Совестно мне, государь! Не приходилось бы мне, худому человеку, и
говорить с твоею милостью, да что ж делать, без меня тебе отселе не выбраться!
Но Морозов не услышал зловещего звона. Другие мысли занимали его. Внутреннее чувство
говорило Морозову, что ночной его оскорбитель пирует с ним за одним столом, и боярин придумал наконец средство его открыть. Средство это, по мнению его,
было надежно.
— Ну, батюшка Ванюха, я и сам не знаю, что делать. Авось ты чего не пригадаешь ли? Ведь один-то ум хорош, а два лучше! Вот и мельник ни к кому другому, а к тебе послал: ступай,
говорит, к атаману, он поможет; уж я,
говорит, по приметам вижу, что ему от этого
будет всякая удача и корысть богатая! Ступай,
говорит, к атаману!
— К тебе, батюшка, к тебе. Ступай,
говорит, к атаману, отдай от меня поклон, скажи, чтобы во что б ни стало выручил князя. Я-де,
говорит, уж вижу, что ему от этого
будет корысть богатая, по приметам, дескать, вижу. Пусть, во что б ни стало, выручит князя! Я-де,
говорит, этой службы не забуду. А не выручит атаман князя, всякая,
говорит,
будет напасть на него; исчахнет,
говорит, словно былинка; совсем,
говорит, пропадет!
— Как же, батюшка! — продолжал Михеич, поглядывая сбоку на дымящийся горшок щей, который разбойники поставили на стол, — еще мельник сказал так: скажи, дескать, атаману, чтоб он тебя накормил и
напоил хорошенько, примерно, как бы самого меня. А главное,
говорит, чтоб выручил князя. Вот что, батюшка, мельник сказал.
— Ну, за это люблю. Иди куда поведут, а не спрашивай: кудь? Расшибут тебе голову, не твое дело, про то мы
будем знать, а тебе какая нужда! Ну, смотри ж, взялся за гуж, не
говори: не дюж; попятишься назад, раком назову!
Старый разбойник опустил кудрявую голову и провел ладонью по лбу. Хотелось ему
говорить, да начать
было трудно.
Добро ж,
говорю, не дает бог корысти, так теперь кто б ни прошел,
будь он хоть отец родной, дочиста оберу!
— Атаман, — сказал он вдруг, — как подумаю об этом, так сердце и защемит. Вот особливо сегодня, как нарядился нищим, то так живо все припоминаю, как будто вчера
было. Да не только то время, а не знаю с чего стало мне вдруг памятно и такое, о чем я давно уж не думал.
Говорят, оно не к добру, когда ни с того ни с другого станешь вдруг вспоминать, что уж из памяти вышиб!..
— Слушай, дядя, — сказал он, — кто тебя знает, что с тобою сегодня сталось! Только я тебя неволить не
буду.
Говорят, сердце вещун. Пожалуй, твое сердце и недаром чует беду. Оставайся, я один пойду в Слободу.
«Дам вам,
говорит, гору золотую, реку медвяную, сады-винограды, яблони кудрявы;
будете сыты да пьяны,
будете обуты-одеты!» Тут возговорил Иван Богослов: «Ай же ты спас милосердый!
— Надёжа, православный царь!
Был я молод, певал я песню: «Не шуми, мати сыра-дуброва». В той ли песне царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец
говорит: «Товарищей у меня
было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ…»
— Что ж
говорить? Прихожу, никого нет; часовой лежит, раскидамши ноги. Я
говорю: дай, мол, испробую, крепка ль дверь? Понапер в нее плечиком; а она, как
была, так с заклепами и соскочи с петлей!
— Боярин! — вскричал Перстень, и голос его изменился от гнева, — издеваешься ты, что ли, надо мною? Для тебя я зажег Слободу, для тебя погубил своего лучшего человека, для тебя, может
быть, мы все наши головы положим, а ты хочешь остаться? Даром мы сюда, что ли, пришли? Скоморохи мы тебе, что ли, дались? Да я бы посмотрел, кто бы стал глумиться надо мной!
Говори в последний раз, идешь али нет?
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим
пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос
говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…
— Да это она и
есть, сокол ты наш, она-то и
есть, Рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще,
говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
—
Говорят про вас, — продолжал Серебряный, — что вы бога забыли, что не осталось в вас ни души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что
есть у вас и душа и совесть. Покажите, что коли пошло на то, чтобы стоять за Русь да за веру, так и вы постоите не хуже стрельцов, не хуже опричников!
— Тише, князь, это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так
будь я татарин, коли мы их половины не перережем! Это я так
говорю, только для почину; ночное дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
—
Говори, Максим Григорьич,
было бы вмоготу!
Брови Серебряного сдвинулись, и рука опустилась
было на крыж его сабли, но он вспомнил, с кем
говорит, и только пожал плечами.
— Ну, не сердись, не сердись, Никита Романыч! Сядь сюда, пообедай со мной, ведь я не пес же какой,
есть и хуже меня; да и не все то правда, что про меня
говорят; не всякому слуху верь. Я и сам иногда с досады на себя наклеплю!
— Подойди сюда, Афоня, — сказал царь. — Подойди и ты, Дружина.
Говори, в чем твое челобитье.
Говори прямо, рассказывай все как
было.
— Я уже
говорил тебе, государь, что увез боярыню по ее же упросу; а когда я на дороге истек кровью, холопи мои нашли меня в лесу без памяти. Не
было при мне ни коня моего, ни боярыни, перенесли меня на мельницу, к знахарю; он-то и зашептал кровь. Боле ничего не знаю.
— Боярин волен
говорить, — ответил Вяземский, решившийся во что бы ни стало вести свою защиту до конца, — он волен клепать на меня, а я ищу на нем моего увечья и сам
буду в правде моей крест целовать.
—
Будешь доволен, боярин, —
говорил ему мельник, утвердительно кивая головою, —
будешь доволен, батюшка! Войдешь опять в царскую милость, и чтобы гром меня тут же прихлопнул, коли не пропадет и Вяземский, и все твои вороги!
Будь спокоен, уж противу тирлича-травы ни один не устоит!
— Как не
быть удаче, как не
быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда
будешь с царем
говорить, гляди ему прямо и весело в очи; смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то;
говори ему шутки и прибаутки, как прежде
говаривал, так
будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
— За корнем, батюшка, за корнем! А я ведь знал, что ты тут, я знал, что ты все слышишь, батюшка; затем-то я и
говорил погромче, чтобы ведомо тебе
было, что Басманов хочет погубить твою милость!
— Да, должно
быть, ты, батюшка! Как тебе живу не остаться! Я тебе и прежде
говаривал: не от меча твоей милости смерть написана! — Посмотри еще раз в бадью!