Неточные совпадения
Я, конечно, знал, что люди вообще плохо
говорят друг о друге за глаза, но эти
говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они
были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.
Сквозь сон я что-то рассказывал ей, а она сидела молча и покачивалась. Мне казалось, что горячее тело ее пахнет воском и ладаном и что она скоро умрет. Может
быть, даже сейчас вот ткнется лицом в пол и умрет. Со страха я начинал
говорить громко, но она останавливала меня...
— Дурак! Это ты от зависти
говоришь, что не нравится! Думаешь, у тебя в саду, на Канатной улице, лучше
было сделано?
Но я
был сильнее его и очень рассердился; через минуту он лежал вниз лицом, протянув руки за голову, и хрипел. Испугавшись, я стал поднимать его, но он отбивался руками и ногами, все более пугая меня. Я отошел в сторону, не зная, что делать, а он, приподняв голову,
говорил...
Я давно уже не видал людей, которые умеют
говорить просто и дружески, понятными словами, — мне
было невыразимо приятно слушать его.
На ней
было белое платье с голубыми подковками, старенькое, но чистое, гладко причесанные волосы лежали на груди толстой, короткой косой. Глаза у нее — большие, серьезные, в их спокойной глубине горел голубой огонек, освещая худенькое, остроносое лицо. Она приятно улыбалась, но — не понравилась мне. Вся ее болезненная фигура как будто
говорила...
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку,
говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, — с нею и молчать
было приятно.
Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
С этого вечера мы часто сиживали в предбаннике. Людмила, к моему удовольствию, скоро отказалась читать «Камчадалку». Я не мог ответить ей, о чем идет речь в этой бесконечной книге, — бесконечной потому, что за второй частью, с которой мы начали чтение, явилась третья; и девочка
говорила мне, что
есть четвертая.
И простейшими словами объясняла нам, что значит «баловать».
Говорила она красиво, одухотворенно, и я хорошо понял, что не следует трогать цветы, пока они не распустились, а то не
быть от них ни запаху, ни ягод.
— Перестань-ка, отец! Всю жизнь
говоришь ты эти слова, а кому от них легче? Всю жизнь
ел ты всех, как ржа железо…
Она
говорила разумно, как все бабы нашей улицы, и, должно
быть, с этого вечера я потерял интерес к ней; да и жизнь пошла так, что я все реже встречал подругу.
Под вечер Кирилло наш — суровый
был мужчина и в летах — встал на ноги, шапку снял да и
говорит: «Ну, ребята, я вам боле не начальник, не слуга, идите — сами, а я в леса отойду!» Мы все встряхнулись — как да что?
— А премилая мать его собрала заране все семена в лукошко, да и спрятала, а после просит солнышко: осуши землю из конца в конец, за то люди тебе славу
споют! Солнышко землю высушило, а она ее спрятанным зерном и засеяла. Смотрит господь: опять обрастает земля живым — и травами, и скотом, и людьми!.. Кто это,
говорит, наделал против моей воли? Тут она ему покаялась, а господу-то уж и самому жалко
было видеть землю пустой, и
говорит он ей: это хорошо ты сделала!
Свекровь и сноха ругались каждый день; меня очень удивляло, как легко и быстро они ссорятся. С утра, обе нечесаные, расстегнутые, они начинали метаться по комнатам, точно в доме случился пожар: суетились целый день, отдыхая только за столом во время обеда, вечернего чая и ужина.
Пили и
ели много, до опьянения, до усталости, за обедом
говорили о кушаньях и ленивенько переругивались, готовясь к большой ссоре. Что бы ни изготовила свекровь, сноха непременно
говорила...
— Надо
будет переменить квартиру, а то — черт знает что! —
говорил хозяин.
Слушая беседы хозяев о людях, я всегда вспоминал магазин обуви — там
говорили так же. Мне
было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов хозяев, нарушать законы — стало источником удовольствия для меня.
И обе старались воспитывать во мне почтение к ним, но я считал их полоумными, не любил, не слушал и разговаривал с ними зуб за зуб. Молодая хозяйка, должно
быть, замечала, как плохо действуют на меня некоторые речи, и поэтому все чаще
говорила...
Она
говорила слова грязные, слова пьяной улицы —
было жутко слышать их.
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно ее пришибла невидимая сила. Когда я
был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, — вот бы грызла она его! Да и ей доставалось бы на орехи. Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо ее становилось грустным, глаза тонули в слезах и она очень убедительно
говорила...
О силе женщины она могла
говорить без конца, и мне всегда казалось, что этими разговорами она хочет кого-то напугать. Я особенно запомнил, что «
Ева — бога обманула».
Должно
быть, подражая брату, который часто
говорил «звери-курицы», Виктор тоже употреблял поговорки, но все они
были удивительно нелепы и бессмысленны.
Мне не нравилось, как все они
говорят; воспитанный на красивом языке бабушки и деда, я вначале не понимал такие соединения несоединимых слов, как «ужасно смешно», «до смерти хочу
есть», «страшно весело»; мне казалось, что смешное не может
быть ужасным, веселое — не страшно и все люди
едят вплоть до дня смерти.
— Не пришла бы я сюда, кабы не ты здесь, — зачем они мне? Да дедушка захворал, провозилась я с ним, не работала, денег нету у меня… А сын, Михайла, Сашу прогнал, поить-кормить надо его. Они обещали за тебя шесть рублей в год давать, вот я и думаю — не дадут ли хоть целковый? Ты ведь около полугода прожил уж… — И шепчет на ухо мне: — Они велели пожурить тебя, поругать, не слушаешься никого,
говорят. Уж ты бы, голуба́ душа, пожил у них, потерпел годочка два, пока окрепнешь! Потерпи, а?
Он накрыл голову мою тяжелым бархатом, я задыхался в запахе воска и ладана,
говорить было трудно и не хотелось.
—
Говори — грешен! Несуразный. Воровал-то, чтобы
есть?
Я попросил его рассказать мне, как причащают, что
говорит в это время священник и что должен
был делать я.
Говорил он, точно лаял. Его огромное, досиня выбритое лицо
было покрыто около носа сплошной сетью красных жилок, пухлый багровый нос опускался на усы, нижняя губа тяжело и брезгливо отвисла, в углу рта приклеилась, дымясь, папироса. Он, видимо, только что пришел из бани — от него пахло березовым веником и перцовкой, на висках и на шее блестел обильный пот.
Со всеми на пароходе, не исключая и молчаливого буфетчика, Смурый
говорил отрывисто, брезгливо распуская нижнюю губу, ощетинив усы, — точно камнями швырял в людей. Ко мне он относился мягко и внимательно, но в этом внимании
было что-то пугавшее меня немножко; иногда повар казался мне полоумным, как сестра бабушки.
— Призывает того солдата полковой командир, спрашивает: «Что тебе
говорил поручик?» Так он отвечает все, как
было, — солдат обязан отвечать правду. А поручик посмотрел на него, как на стену, и отвернулся, опустил голову. Да…
Под вечер с какой-то маленькой пристани к нам на пароход села краснорожая баба с девицей в желтом платке и розовой новой кофте. Обе они
были выпивши, — баба улыбалась, кланялась всем и
говорила на о́, точно дьякон...
Звали его Нифонт,
был он маленький, седенький, похожий на святого, часто он доставал из-за пазухи репу, яблоко, горсть гороху и совал мне в руки,
говоря...
Он мог
говорить этими словами целый вечер, и я знал их на память. Слова нравились мне, но к смыслу их я относился недоверчиво. Из его слов
было ясно, что человеку мешают жить, как он хочет, две силы: бог и люди.
Казаки казались иными, чем солдаты, не потому, что они ловко ездили на лошадях и
были красивее одеты, — они иначе
говорили,
пели другие песни и прекрасно плясали.
Маленький, медный казак казался мне не человеком, а чем-то более значительным — сказочным существом, лучше и выше всех людей. Я не мог
говорить с ним. Когда он спрашивал меня о чем-нибудь, я счастливо улыбался и молчал смущенно. Я готов
был ходить за ним молча и покорно, как собака, только бы чаще видеть его, слышать, как он
поет.
Казак с великим усилием поднимал брови, но они вяло снова опускались. Ему
было жарко, он расстегнул мундир и рубаху, обнажив шею. Женщина, спустив платок с головы на плечи, положила на стол крепкие белые руки, сцепив пальцы докрасна. Чем больше я смотрел на них, тем более он казался мне провинившимся сыном доброй матери; она что-то
говорила ему ласково и укоризненно, а он молчал смущенно, — нечем
было ответить на заслуженные упреки.
Иногда я употреблял слова из книг Смурого; в одной из них, без начала и конца,
было сказано: «Собственно
говоря, никто не изобрел пороха; как всегда, он явился в конце длинного ряда мелких наблюдений и открытий».
Не знаю почему, но мне очень запомнилась эта фраза, особенно же полюбилось сочетание двух слов: «собственно
говоря»; я чувствовал в них силу, — много они принесли горя мне, смешного горя.
Есть такое.
Жандармский ключ бежал по дну глубокого оврага, спускаясь к Оке, овраг отрезал от города поле, названное именем древнего бога — Ярило. На этом поле, по семикам, городское мещанство устраивало гулянье; бабушка
говорила мне, что в годы ее молодости народ еще веровал Яриле и приносил ему жертву: брали колесо, обвертывали его смоленой паклей и, пустив под гору, с криками, с песнями, следили — докатится ли огненное колесо до Оки. Если докатится, бог Ярило принял жертву: лето
будет солнечное и счастливое.
Было странно и неловко слушать, что они сами о себе
говорят столь бесстыдно. Я знал, как
говорят о женщинах матросы, солдаты, землекопы, я видел, что мужчины всегда хвастаются друг перед другом своей ловкостью в обманах женщин, выносливостью в сношениях с ними; я чувствовал, что они относятся к «бабам» враждебно, но почти всегда за рассказами мужчин о своих победах, вместе с хвастовством, звучало что-то, позволявшее мне думать, что в этих рассказах хвастовства и выдумки больше, чем правды.
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях у денщиков, в подвале у рабочих-землекопов
было несравнимо интереснее, чем дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева жили в заколдованном кругу еды, болезней, сна, суетливых приготовлений к еде, ко сну; они
говорили о грехах, о смерти, очень боялись ее, они толклись, как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
Сидоров, тощий и костлявый туляк,
был всегда печален,
говорил тихонько, кашлял осторожно, глаза его пугливо горели, он очень любил смотреть в темные углы; рассказывает ли что-нибудь вполголоса, или сидит молча, но всегда смотрит в тот угол, где темнее.
Солдаты
говорили, что у нее не хватает ребра в правом боку, оттого она и качается так странно на ходу, но мне это казалось приятным и сразу отличало ее от других дам на дворе — офицерских жен; эти, несмотря на их громкие голоса, пестрые наряды и высокие турнюры,
были какие-то подержанные, точно они долго и забыто лежали в темном чулане, среди разных ненужных вещей.
Я начал быстро и сбивчиво
говорить ей, ожидая, что она бросит в меня книгой или чашкой. Она сидела в большом малиновом кресле, одетая в голубой капот с бахромою по подолу, с кружевами на вороте и рукавах, по ее плечам рассыпались русые волнистые волосы. Она
была похожа на ангела с царских дверей. Прижимаясь к спинке кресла, она смотрела на меня круглыми глазами, сначала сердито, потом удивленно, с улыбкой.
Ужиная, они все четверо
пилили меня своими языками, вспоминая вольные и невольные проступки мои, угрожая мне погибелью, но я уже знал, что все это они
говорят не со зла и не из добрых чувств, а только от скуки. И
было странно видеть, какие они пустые и смешные по сравнению с людьми из книги.
— Не надо, не пишите! — просил я ее. — Они
будут смеяться над вами, ругать вас. Вас ведь никто не любит во дворе, все осмеивают,
говорят, что вы дурочка и у вас не хватает ребра…
Если они перестанут судить людей, кричать, издеваться над ними — они разучатся
говорить, онемеют, им не видно
будет самих себя.
Этот человек знал простой смысл всех мудрых слов, у него
были ключи ко всем тайнам. Поправив очки двумя пальцами, он пристально смотрел сквозь толстые стекла в глаза мне и
говорил, словно мелкие гвозди вбивая в мой лоб.
Он всю дорогу ругался, мне
было жалко его, и я
был очень благодарен ему, что он
говорит со мною по-человечески.
Дама
была очень красивая; властная, гордая, она
говорила густым, приятным голосом, смотрела на всех вскинув голову, чуть-чуть прищурив глаза, как будто люди очень далеко от нее и она плохо видит их.
мысленно повторял я чудесные строки и видел эти, очень знакомые мне, едва заметные тропы, видел таинственные следы, которыми примята трава, еще не стряхнувшая капель росы, тяжелых, как ртуть. Полнозвучные строки стихов запоминались удивительно легко, украшая празднично все, о чем
говорили они; это делало меня счастливым, жизнь мою — легкой и приятной, стихи звучали, как благовест новой жизни. Какое это счастье —
быть грамотным!