Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару;
И запищит она (Бог мой!):
Приди в чертог ко
мне златой!..
Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был
я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли
мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему
я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три года, вслед
за мною,
Скитаясь в той же стороне,
Онегин вспомнил обо
мне.
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого
я пьян бывал!
Вдовы Клико или Моэта
Благословенное вино
В бутылке мерзлой для поэта
На стол тотчас принесено.
Оно сверкает Ипокреной;
Оно своей игрой и пеной
(Подобием того-сего)
Меня пленяло:
за него
Последний бедный лепт, бывало,
Давал
я. Помните ль, друзья?
Его волшебная струя
Рождала глупостей не мало,
А сколько шуток и стихов,
И споров, и веселых снов!
Но
я отстал от их союза
И вдаль бежал… Она
за мной.
Как часто ласковая муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!
Как часто по скалам Кавказа
Она Ленорой, при луне,
Со
мной скакала на коне!
Как часто по брегам Тавриды
Она
меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шепот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров.
Здесь с ним обедывал зимою
Покойный Ленский, наш сосед.
Сюда пожалуйте,
за мною.
Вот это барский кабинет;
Здесь почивал он, кофей кушал,
Приказчика доклады слушал
И книжку поутру читал…
И старый барин здесь живал;
Со
мной, бывало, в воскресенье,
Здесь под окном, надев очки,
Играть изволил в дурачки.
Дай Бог душе его спасенье,
А косточкам его покой
В могиле, в мать-земле сырой...
Всего, что знал еще Евгений,
Пересказать
мне недосуг;
Но в чем он истинный был гений,
Что знал он тверже всех наук,
Что было для него измлада
И труд, и мука, и отрада,
Что занимало целый день
Его тоскующую лень, —
Была наука страсти нежной,
Которую воспел Назон,
За что страдальцем кончил он
Свой век блестящий и мятежный
В Молдавии, в глуши степей,
Вдали Италии своей.
Но
я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей,
Да после скучного обеда
Ко
мне забредшего соседа,
Поймав нежданно
за полу,
Душу трагедией в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они слетают с берегов.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым,
за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
— Сыны мои, гимназисты. Приехали на праздники. Николаша, ты побудь с гостем, а ты, Алексаша, ступай
за мной.
Уездный чиновник пройди мимо —
я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть
за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был
меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не те люди; вот хоть и моя жизнь, что
за жизнь? так как-то себе…
Сколько раз, как погибающий и тонущий,
я хватался
за тебя, и ты всякий раз
меня великодушно выносила и спасала!
— А ей-богу, так! Ведь у
меня что год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у
меня есть и самому нечего… А уж
я бы
за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— Что ж могу
я сделать?
Я должен воевать с законом. Положим, если бы
я даже и решился на это, но ведь князь справедлив, — он ни
за что не отступит.
— Вот на этом поле, — сказал Ноздрев, указывая пальцем на поле, — русаков такая гибель, что земли не видно;
я сам своими руками поймал одного
за задние ноги.
—
Я не понимаю, папа, как ты можешь смеяться! — сказала она быстро. Гнев отемнил прекрасный лоб ее… — Бесчестнейший поступок,
за который
я не знаю, куды бы их следовало всех услать…
— Да
за что же припекут, коли
я не брала и в руки четвертки? Уж скорее другой какой бабьей слабостью, а воровством
меня еще никто не попрекал.
— Ну, послушай, чтоб доказать тебе, что
я вовсе не какой-нибудь скалдырник, [Скалдырник — скряга.]
я не возьму
за них ничего. Купи у
меня жеребца,
я тебе дам их в придачу.
Все будет позабыто, изглажено, прощено;
я буду сам ходатаем
за всех, если исполните мою просьбу.
— Нет, этого-то
я не думаю. Что ж в них
за прок, проку никакого нет.
Меня только то и затрудняет, что они уже мертвые.
— А вот
я и здесь, — сказал, входя, хозяин и ведя
за собой двух юношей, в летних сюртуках. Тонкие, точно ивовые хлысты, выгнало их вверх почти на целый аршин выше Петра Петровича.
— Еще
я попрошу вас, — сказал Чичиков, — пошлите
за поверенным одной помещицы, с которой
я тоже совершил сделку, сыном протопопа отца Кирила; он служит у вас же.
Хозяин, казалось, сам чувствовал
за собою этот грех и тот же час спросил: «Не побеспокоил ли
я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.
Дело это повело
за собою открытие и других, не менее бесчестных дел, в которых замешались даже наконец и такие люди, которых
я доселе почитал честными.
— Продать! Да ведь
я знаю тебя, ведь ты подлец, ведь ты дорого не дашь
за них?
Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала
за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же
я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь
я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды
мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных мест. Храни бог, чтобы из-за
меня, из-за доставки
мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
«Что он в самом деле, — подумал про себя Чичиков, —
за дурака, что ли, принимает
меня?» — и прибавил потом вслух...
Это все выдумали доктора немцы да французы,
я бы их перевешал
за это!
— Да
мне хочется, чтобы у тебя были собаки. Послушай, если уж не хочешь собак, так купи у
меня шарманку, чудная шарманка; самому, как честный человек, обошлась в полторы тысячи: тебе отдаю
за девятьсот рублей.
Если же, паче чаянья, удастся, Павел Иванович, —
я попрошу у вас награды
за труды: бросьте все эти поползновенья на эти приобретения.
Вот ты у
меня постоишь на коленях! ты у
меня поголодаешь!» И бедный мальчишка, сам не зная
за что, натирал себе колени и голодал по суткам.
— Признаюсь, — сказал Чичиков, наклоня голову набок и взявшись рукою
за ручку кресел, — еду
я, покамест, не столько по своей нужде, сколько по нужде другого.
— Как же, с позволения вашего, чтобы не рассердить вас, вы
за всякий год беретесь платить
за них подать? и деньги будете выдавать
мне или в казну?
— Ах, боже мой! что ж
я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем
я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно
за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
—
Я должен благодарить вас, генерал,
за ваше расположение. Вы приглашаете и вызываете
меня словом ты на самую тесную дружбу, обязывая и
меня также говорить вам ты. Но позвольте вам заметить, что
я помню различие наше в летах, совершенно препятствующее такому фамильярному между нами обращению.
— Есть у
меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка, — сказал Хлобуев, — старушка богомольная: на церкви и монастыри дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи, и приживалки, и слуги, каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет лет шестьдесят, хоть она и зовет его: «Эй, малый!» Если гость как-нибудь себя не так поведет, так она
за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право.
— Да
за что же ты бранишь
меня? Виноват разве
я, что не играю? Продай
мне душ одних, если уж ты такой человек, что дрожишь из-за этого вздору.
«Эх
я Аким-простота, — сказал он сам в себе, — ищу рукавиц, а обе
за поясом!
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет.
Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен
за душу, это самая красная цена!
— Извини, брат! Ну, уморил. Да
я бы пятьсот тысяч дал
за то только, чтобы посмотреть на твоего дядю в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему лет?
Они, сказать правду, боятся нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а
я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно ничего не сделает.
— Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да
за такую выдумку
я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе все кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках! Ха, ха, ха, ха!
—
За кого ж ты
меня почитаешь? — говорил Ноздрев. — Стану
я разве плутовать?
— Да
я и строений для этого не строю; у
меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров
я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни
за что не оторву. На фабриках у
меня работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
— Афанасий Васильевич! — сказал бедный Чичиков и схватил его обеими руками
за руки. — О, если бы удалось
мне освободиться, возвратить мое имущество! клянусь вам, повел бы отныне совсем другую жизнь! Спасите, благодетель, спасите!
— А, нет! — сказал Чичиков. — Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в ревизской сказке.
Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя
за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для
меня дело священное, закон —
я немею пред законом.
Через час курьерская тройка мчала
меня из Кисловодска.
За несколько верст от Ессентуков
я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло было снято — вероятно, проезжим казаком, — и вместо седла на спине его сидели два ворона.
Я вздохнул и отвернулся…
— Он вознаградил себя
за потерю коня и отомстил, — сказал
я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.