Неточные совпадения
Меня держит
за руку бабушка — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает
меня, толкая к отцу;
я упираюсь, прячусь
за нее;
мне боязно и неловко.
Я спрятался в темный угол
за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно...
Примостившись на узлах и сундуках,
я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня;
за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло.
Я невольно прыгаю на пол.
Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки
за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо
мне.
И
мне тоже захотелось убежать.
Я вышел
за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх,
я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и
мне нужно уходить.
Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо
мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы.
Я дергаю ее
за темную, с набойкой цветами, юбку.
— Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. —
Я ведь уж старая,
за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.
За ужином они угощают ее водкой,
меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него.
Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая
за руку, она толкала
меня к борту и кричала...
Дед выдернул
меня из тесной кучи людей и спросил, держа
за голову...
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла.
За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше
меня и все тихие.
Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Я хорошо видел, что дед следит
за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню,
мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз.
Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.
— Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори
за мною: «Отче наш»… Ну?
— А
я вот в субботу Сашку
за наперсток пороть буду.
Помню, когда
я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись
за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал...
Все говорили — виноват дядя Михаил. Естественно, что
за чаем
я спросил — будут ли его сечь и пороть?
Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и
я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его
за послушание,
за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил...
Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил край ее в чан с «кубовой», на
меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней
за моею работой...
В субботу, перед всенощной, кто-то привел
меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а
за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Чуешь ли: как вошел дед в ярость, и вижу, запорет он тебя, так начал
я руку эту подставлять, ждал — переломится прут, дедушка-то отойдет
за другим, а тебя и утащат бабаня али мать! Ну, прут не переломился, гибок, моченый! А все-таки тебе меньше попало, — видишь насколько?
Я, брат, жуликоватый!..
— Так ведь и
я тебя тоже люблю, —
за то и боль принял,
за любовь! Али
я стал бы
за другого
за кого? Наплевать
мне…
Когда
я выздоровел,
мне стало ясно, что Цыганок занимает в доме особенное место: дедушка кричал на него не так часто и сердито, как на сыновей, а
за глаза говорил о нем, жмурясь и покачивая головою...
Быть бы Якову собакою —
Выл бы Яков с утра до ночи:
Ой, скушно
мне!
Ой, грустно
мне!
По улице монахиня идет;
На заборе ворона сидит.
Ой, скушно
мне!
За печкою сверчок торохтит,
Тараканы беспокоятся.
Ой, скушно
мне!
Нищий вывесил портянки сушить,
А другой нищий портянки украл!
Ой, скушно
мне!
Да, ох, грустно
мне!
Людей
за столом подергивало, они тоже порою вскрикивали, подвизгивали, точно их обжигало; бородатый мастер хлопал себя по лысине и урчал что-то. Однажды он, наклонясь ко
мне и покрыв мягкой бородою плечо мое, сказал прямо в ухо, обращаясь, словно к взрослому...
Он оттолкнул
меня, и
я вышел на двор, удрученный, напуганный. В сенях дома
меня догнал Ванюшка, схватил
за голову и шепнул тихонько...
— Не достигнут, — вывернусь:
я ловкий, конь резвый! — сказал он, усмехаясь, но тотчас грустно нахмурился. — Ведь
я знаю: воровать нехорошо и опасно. Это
я так себе, от скуки. И денег
я не коплю, дядья твои
за неделю-то всё у
меня выманят.
Мне не жаль, берите!
Я сыт.
Случилось это так: на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно.
Я заметил его в первые же дни жизни в доме, — тогда он был новее и желтей, но
за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он на тесном, грязном дворе лишний.
Этот день наступил в субботу, в начале зимы; было морозно и ветрено, с крыш сыпался снег. Все из дома вышли на двор, дед и бабушка с тремя внучатами еще раньше уехали на кладбище служить панихиду;
меня оставили дома в наказание
за какие-то грехи.
— Стой-ко? — вдруг сказал он, прислушиваясь, потом прикрыл ногою дверцу печи и прыжками побежал по двору.
Я тоже бросился
за ним.
Нянька Евгенья, присев на корточки, вставляла в руку Ивана тонкую свечу; Иван не держал ее, свеча падала, кисточка огня тонула в крови; нянька, подняв ее, отирала концом запона и снова пыталась укрепить в беспокойных пальцах. В кухне плавал качающий шёпот; он, как ветер, толкал
меня с порога, но
я крепко держался
за скобу двери.
— Михайло в церковь погнал на лошади
за отцом, — шептал дядя Яков, — а
я на извозчика навалил его да скорее сюда уж… Хорошо, что не сам
я под комель-то встал, а то бы вот…
— Знаю
я, — он вам поперек глоток стоял… Эх, Ванюшечка… дурачок! Что поделаешь, а? Что, — говорю, — поделаешь? Кони — чужие, вожжи — гнилые. Мать, не взлюбил нас господь
за последние года, а? Мать?
Взяв одеяло
за край, она так ловко и сильно дергает его к себе, что
я подскакиваю в воздухе и, несколько раз перевернувшись, шлепаюсь в мягкую перину, а она хохочет...
— Все-таки теперь уж не бьют так, как бивали! Ну, в зубы ударит, в ухо,
за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то часами истязали!
Меня дедушка однова бил на первый день Пасхи от обедни до вечера. Побьет — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами и всяко.
— Не сильнее, а старше! Кроме того, — муж!
За меня с него бог спросит, а
мне заказано терпеть…
Нельзя было не послушать ее в этот час.
Я ушел в кухню, снова прильнул к стеклу окна, но
за темной кучей людей уже не видно огня, — только медные шлемы сверкают среди зимних черных шапок и картузов.
Всё болело; голова у
меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки
за спину. Дед сказал ему...
И вспоминал, у кого в городе есть подходящие невесты. Бабушка помалкивала, выпивая чашку
за чашкой;
я сидел у окна, глядя, как рдеет над городом вечерняя заря и красно́ сверкают стекла в окнах домов, — дедушка запретил
мне гулять по двору и саду
за какую-то провинность.
Слова были знакомы, но славянские знаки не отвечали им: «земля» походила на червяка, «глаголь» — на сутулого Григория, «
я» — на бабушку со
мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял
меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку; он заразил
меня своей горячей яростью,
я тоже вспотел и кричал во всё горло. Это смешило его; хватаясь
за грудь, кашляя, он мял книгу и хрипел...
— Будет! Держи книжку. Завтра ты
мне всю азбуку без ошибки скажешь, и
за это
я тебе дам пятак…
Когда
я протянул руку
за книжкой, он снова привлек
меня к себе и сказал угрюмо...
— Господи, али
я грешней других?
За что-о?
Мне кажется, что в доме на Полевой улице дед жил не более года — от весны до весны, но и
за это время дом приобрел шумную славу; почти каждое воскресенье к нашим воротам сбегались мальчишки, радостно оповещая улицу...
За бабушкой не угнаться в эти часы, а без нее страшно;
я спускаюсь в комнату деда, но он хрипит встречу
мне...
За окном рычало, топало, царапало стену.
Я взял кирпич со стола, побежал к окну; бабушка успела схватить
меня и, швырнув в угол, зашипела...
—
За костоправкой
я послал, — ты потерпи! — сказал дед, присаживаясь к ней на постель. — Изведут нас с тобою, мать; раньше сроку изведут!
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей
я знал, что они, мстя друг другу
за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, но — всё это
мне не нравилось, нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал на нем танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала
меня, где подобает, вытащила на двор и послала на крышу
за ключом. Удивленный ее отношением,
я молча достал ключ и, убежав в угол двора, смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.
— Значит, это ты из-за
меня? Так! Вот
я тебя, брандахлыст, мышам в подпечек суну, ты и очнешься! Какой защитник, — взгляньте на пузырь, а то сейчас лопнет! Вот скажу дедушке — он те кожу-то спустит! Ступай на чердак, учи книгу…
Мы кланялись и наконец садились
за стол. Тут
я говорил деду...