Неточные совпадения
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело было
за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала
мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кстати скажу: не раз
я видал впоследствии моего крестного отца, идущего, с посохом в руках, в толпе народа,
за крестным ходом.
Дети в нашей семье (впрочем, тут
я разумею, по преимуществу, матушку, которая давала тон всему семейству) разделялись на две категории: на любимых и постылых, и так как высшее счастие жизни полагалось в еде, то и преимущества любимых над постылыми проявлялись главным образом
за обедом.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше
меня было три брата и четыре сестры, причем между
мною и моей предшественницей-сестрой было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для
меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением, как будто мстила
за прежде вытерпенные побои.
— Это тебе
за кобылу! это тебе
за кобылу! Гриша! поди сюда, поцелуй
меня, добрый мальчик! Вот так. И вперед
мне говори, коли что дурное про
меня будут братцы или сестрицы болтать.
Мне было уже
за тридцать лет, когда
я прочитал «Детские годы Багрова-внука», и, признаюсь откровенно, прочитал почти с завистью.
— И куда такая пропасть выходит говядины? Покупаешь-покупаешь, а как ни спросишь — все нет да нет… Делать нечего, курицу зарежь… Или лучше вот что: щец с солониной свари, а курица-то пускай походит… Да
за говядиной в Мялово сегодня же пошлите, чтобы пуда два… Ты смотри у
меня, старый хрыч. Говядинка-то нынче кусается… четыре рублика (ассигнациями)
за пуд… Поберегай, не швыряй зря. Ну, горячее готово; на холодное что?
Вот
я тебя, старая псовка,
за индейками ходить пошлю, так ты и будешь знать, как барское добро гноить!
— Дай им по ломтю хлеба с солью да фунта три толокна на всех — будет с них. Воротятся ужо, ужинать будут… успеют налопаться! Да
за Липкой следи… ты
мне ответишь, ежели что…
— И добро бы
я кого-нибудь обидела, — говорит она, — кого бы нибудь обокрала, наказала бы занапрасно или изувечила, убила… ничего
за мной этакого нет!
За что только Бог забыл
меня — ума приложить не могу!
—
Я знаю, что ты добрый мальчик и готов
за всех заступаться. Но не увлекайся, мой друг! впоследствии ой-ой как можешь раскаяться!
— Только рук сегодня марать не хочется, — говорит Анна Павловна, — а уж когда-нибудь
я тебя, балбес,
за такие слова отшлепаю!
—
Я казен… — начинает опять солдат, но голос его внезапно прерывается. Напоминанье о «скрозь строе», по-видимому, вносит в его сердце некоторое смущение. Быть может, он уже имеет довольно основательное понятие об этом угощении, и повторение его (в усиленной пропорции
за вторичный побег) не представляет в будущем ничего особенно лестного.
Я было к столоначальнику: что, мол, это
за игра такая?
— Ишь жрут! — ворчит Анна Павловна, — кто бы это такая? Аришка долговязая — так и есть! А вон и другая! так и уписывает
за обе щеки, так и уписывает… беспременно это Наташка… Вот
я вас ужо… ошпарю!
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, —
я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет: черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко
за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки
за вашу маменьку Бога молить. По смерть ласки ее не забуду!»
Весь этот день
я был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!»
За обедом матушка давала
мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие в то время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали это только в дни именин.
Но когда она вспомнила, что при таком обороте дела ей придется платить
за меня в течение девяти лет по шестисот рублей ассигнациями в год, то испугалась. Высчитавши, что платежи эти составят, в общей сложности, круглую сумму в пять тысяч четыреста рублей, она гневно щелкнула счетами и даже с негодованием отодвинула их от себя.
Рябовский священник приехал. Довольно долго он совещался с матушкой, и результатом этого совещания было следующее: три раза в неделю он будет наезжать к нам (Рябово отстояло от нас в шести верстах) и посвящать
мне по два часа. Плата
за ученье была условлена в таком размере: деньгами восемь рублей в месяц, да два пуда муки, да в дни уроков обедать
за господским столом.
— Что помещики! помещики-помещики, а какой в них прок? Твоя маменька и богатая, а много ли она на попа расщедрится.
За всенощную двугривенный, а не то и весь пятиалтынный. А поп между тем отягощается, часа полтора на ногах стоит. Придет усталый с работы, — целый день либо пахал, либо косил, а тут опять полтора часа стой да пой! Нет,
я от своих помещиков подальше. Первое дело, прибыток от них пустой, а во-вторых, он же тебя жеребцом или шалыганом обозвать норовит.
На одном из подобных собеседований нас застала однажды матушка и порядочно-таки рассердилась на отца Василия. Но когда последний объяснил, что
я уж почти всю науку произошел, а вслед
за тем неожиданно предложил, не угодно ли, мол, по-латыни немножко барчука подучить, то гнев ее смягчился.
Все это, конечно, усвоивалось
мною беспорядочно, без всякой системы, тем не менее запас фактов накоплялся, и
я не раз удивлял родителей, рассказывая
за обедом такие исторические эпизоды, о которых они и понятия не имели.
Вообще одиночество и отсутствие надзора предоставляли
мне сравнительно большую сумму свободы, нежели старшим детям, но эта свобода не привела
за собой ничего похожего на самостоятельность.
Роясь в учебниках,
я отыскал «Чтение из четырех евангелистов»; а так как книга эта была в числе учебных руководств и знакомство с ней требовалось для экзаменов, то
я принялся и
за нее наравне с другими учебниками.
В этом горячем душевном настроении замыкается весь смысл, вся сила молитвы; но — увы! — ничего подобного
я лично
за собою не помнил.
Когда
я в первый раз познакомился с Евангелием, это чтение пробудило во
мне тревожное чувство.
Мне было не по себе. Прежде всего
меня поразили не столько новые мысли, сколько новые слова, которых
я никогда ни от кого не слыхал. И только повторительное, все более и более страстное чтение объяснило
мне действительный смысл этих новых слов и сняло темную завесу с того мира, который скрывался
за ними.
Она привезла из института множество тетрадок и принялась
за меня очень строго.
Надежды матушки, что под ее руководством
я буду в состоянии, в течение года, приготовиться ко второму или третьему классу пансиона и что, следовательно,
за меня не придется платить лишних денег, — оживились.
Повторяю: так долгое время думал
я, вслед
за общепризнанным мнением о привилегиях детского возраста. Но чем больше
я углублялся в детский вопрос, чем чаще припоминалось
мне мое личное прошлое и прошлое моей семьи, тем больше раскрывалась передо
мною фальшь моих воззрений.
Вот это
я отлично знаю и охотно со всем соглашаюсь. Но и
за всем тем тщетно стараюсь понять, где же тут элементы, на основании которых можно было бы вывести заключение о счастливых преимуществах детского возраста?
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и
за это жалкое убежище они цеплялись всею силою своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет:
мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?
Я сам стоял в нерешимости перед смутным ожиданием ответственности
за непрошеное вмешательство, — до такой степени крепостная дисциплина смиряла даже в детях человеческие порывы. Однако ж сердце мое не выдержало;
я тихонько подкрался к столбу и протянул руки, чтобы развязать веревки.
Старик, в свою очередь, замахнулся на
меня, и кто знает, что бы тут произошло, если бы Алемпий не вступился
за меня.
— Разумеется. Ты у тетеньки в гостях и, стало быть, должен вести себя прилично. Не след тебе по конюшням бегать. Сидел бы с нами или в саду бы погулял — ничего бы и не было. И вперед этого никогда не делай. Тетенька слишком добра, а
я на ее месте поставила бы тебя на коленки, и дело с концом. И
я бы не заступилась, а сказала бы:
за дело!
— Признаться сказать,
я и забыла про Наташку, — сказала она. — Не следовало бы девчонку баловать, ну да уж, для дорогих гостей, так и быть — пускай
за племянничка Бога молит. Ах, трудно
мне с ними, сестрица, справляться! Народ все сорванец — долго ли до греха!
— А все из-за него, из-за постылого! Разорил
меня, подлый человек, не берет его смерть, да и вся недолга! — беспрестанно прибавляла тетенька, прерывая свой рассказ.
— Какова халда!
За одним столом с холопом обедать
меня усадила! Да еще что!.. Вот, говорит, кабы и тебе такого же Фомушку… Нет уж, Анфиса Порфирьевна, покорно прошу извинить! калачом
меня к себе вперед не заманите…
—
Мне что, сударыня, сказывали. Сидит будто этот Фомка
за столом с барыней, а старого барина, покойника-то, у Фомки
за стулом с тарелкой заставят стоять…
— Ладно,
за мною не пропадет! — посулил он, не будучи в состоянии вполне сдержать себя.
Словом сказать, уколы для помещичьего самолюбия встречались на каждом шагу, хотя
я должен сказать, что матушку не столько огорчали эти уколы, сколько бестолковая земельная чересполосица, которая мешала приняться вплотную
за управление.
Я не следил, конечно,
за сущностью этих дел, да и впоследствии узнал об них только то, что большая часть была ведена бесплодно и стоила матушке немалых расходов. Впрочем, сущность эта и не нужна здесь, потому что
я упоминаю о делах только потому, что они определяли характер дня, который мы проводили в Заболотье. Расскажу этот день по порядку.
Через четверть часа прием кончался; матушка давала
мне по горсточке орехов и пряников и спешила
за работу.
Единственное развлечение состояло в том, что иногда попадался в траве упавший из гнезда вороненок, и
я гонялся
за ним, но боялся взять в руки: неравно ущипнет.
Эта боязнь осталась
за мной и в зрелом возрасте; мышь, лягушка, ящерица и до сих пор одним своим видом производят на мои нервы довольно сильное раздражение.
Наконец до слуха моего доходило, что
меня кличут. Матушка выходила к обеду к двум часам. Обед подавался из свежей провизии, но, изготовленный неумелыми руками, очень неаппетитно. Начатый прежде разговор продолжался и
за обедом, но
я, конечно, участия в нем не принимал. Иногда матушка была весела, и это означало, что Могильцев ухитрился придумать какую-нибудь «штучку».
—
Я и теперь вижу, — резко возражала матушка, — вижу
я, что ты богослов, да не однослов… А ты что фордыбачишь! — придиралась она и ко
мне, — что надулся, не ешь! Здесь, голубчик, суфлеев да кремов не полагается. Ешь, что дают, а не то и из-за стола прогоню.
Довольно часто по вечерам матушку приглашали богатые крестьяне чайку испить, заедочков покушать. В этих случаях
я был ее неизменным спутником. Матушка, так сказать, по природе льнула к капиталу и потому была очень ласкова с заболотскими богатеями. Некоторым она даже давала деньги для оборотов, конечно,
за высокие проценты. С течением времени, когда она окончательно оперилась, это составило тоже значительную статью дохода.
Чай был вкусный, сдобные булки — удивительно вкусные, сливки — еще того вкуснее.
Я убирал
за обе щеки, а тетенька, смотря на
меня, тихо радовалась. Затем пришла очередь и для клубники; тетенька разделила набранное на две части:
мне и Сашеньке, а себе взяла только одну ягодку.
Но
я, как только проснулся, вспомнил про наших лошадей и про Алемпия, и потому прежде, чем идти в столовую, побежал к конюшням. Алемпий, по обыкновению, сидел на столбике у конюшни и покуривал из носогрейки.
Мне показалось, что он
за ночь сделался как будто толще.