Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему
не снились никогда.
Меж тем как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в
моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К
моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к
моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите
мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив,
не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый
не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую
не смею
Тревожить лирою
моею,
Как величавая луна,
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля;
Нет,
не пошла Москва
мояК нему с повинной головою.
Не праздник,
не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским
не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также в прежни леты,
Во время ваше и
мое),
Не обратились на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
Стремит Онегин? Вы заране
Уж угадали; точно так:
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Мой неисправленный чудак.
Идет, на мертвеца похожий.
Нет ни одной души в прихожей.
Он в залу; дальше: никого.
Дверь отворил он. Что ж его
С такою силой поражает?
Княгиня перед ним, одна,
Сидит,
не убрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
Конечно,
не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души
моей,
Предмет стихов
моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа
моя,
Уж никуда
не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума
не своротил
Или
не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время
не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
Минуты две они молчали,
Но к ней Онегин подошел
И молвил: «Вы ко мне писали,
Не отпирайтесь. Я прочел
Души доверчивой признанья,
Любви невинной излиянья;
Мне ваша искренность мила;
Она в волненье привела
Давно умолкнувшие чувства;
Но вас хвалить я
не хочу;
Я за нее вам отплачу
Признаньем также без искусства;
Примите исповедь
мою:
Себя на суд вам отдаю.
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни
мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй
мое воображенье,
Дремоту сердца оживляй,
В
мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья!
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет
мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
И вот ввели в семью чужую…
Да ты
не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая
моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя
мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь…» — «Я
не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя
мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
Увы, Татьяна увядает;
Бледнеет, гаснет и молчит!
Ничто ее
не занимает,
Ее души
не шевелит.
Качая важно головою,
Соседи шепчут меж собою:
Пора, пора бы замуж ей!..
Но полно. Надо мне скорей
Развеселить воображенье
Картиной счастливой любви.
Невольно, милые
мои,
Меня стесняет сожаленье;
Простите мне: я так люблю
Татьяну милую
мою!
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас,
мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован.
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил,
не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто
не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным
моим.
Но я
не создан для блаженства;
Ему чужда душа
моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе недостоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.
Я, сколько ни любил бы вас,
Привыкнув, разлюблю тотчас;
Начнете плакать: ваши слезы
Не тронут сердца
моего,
А будут лишь бесить его.
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней.
Но изменяет пеной шумной
Оно желудку
моему,
И я Бордо благоразумный
Уж нынче предпочел ему.
К Au я больше
не способен;
Au любовнице подобен
Блестящей, ветреной, живой,
И своенравной, и пустой…
Но ты, Бордо, подобен другу,
Который, в горе и в беде,
Товарищ завсегда, везде,
Готов нам оказать услугу
Иль тихий разделить досуг.
Да здравствует Бордо, наш друг!
А где, бишь,
мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать: в Одессе грязной —
И тут бы, право,
не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете
не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На
мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж
мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Но вы, к
моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы
не оставите меня.
Она зари
не замечает,
Сидит с поникшею главой
И на письмо
не напирает
Своей печати вырезной.
Но, дверь тихонько отпирая,
Уж ей Филипьевна седая
Приносит на подносе чай.
«Пора, дитя
мое, вставай:
Да ты, красавица, готова!
О пташка ранняя
моя!
Вечор уж как боялась я!
Да, слава Богу, ты здорова!
Тоски ночной и следу нет,
Лицо твое как маков цвет...
— Ах, батюшка! ах, благодетель
мой! — вскрикнул Плюшкин,
не замечая от радости, что у него из носа выглянул весьма некартинно табак, на образец густого кофия, и полы халата, раскрывшись, показали платье,
не весьма приличное для рассматриванья.
Да,
мои добрые читатели, вам бы
не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность.
— Помилуйте, что ж он?.. Да ведь я
не сержусь! — сказал смягчившийся генерал. — В душе
моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек.
— Нет,
не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь
не те люди; вот хоть и
моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
— Ну, вот тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да
не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец
мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник
мой без этого никак
не засыпал.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность;
моему охлажденному взору неприютно, мне
не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят
мои недвижные уста. О
моя юность! о
моя свежесть!
Уже сукна купил он себе такого, какого
не носила вся губерния, и с этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то
мыло для сообщения гладкости коже, уже…
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково
мое было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я
не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего
не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
— Так как
моя бричка, — сказал Чичиков, —
не пришла еще в надлежащее состояние, то позвольте мне взять у вас коляску. Я бы завтра же, эдак около десяти часов, к нему съездил.
— Я готов, — сказал Чичиков. — От вас зависит только назначить время. Был бы грех с
моей стороны, если бы для эдакого приятного общества да
не раскупорить другую-третью бутылочку шипучего.
— Ох, отец
мой, и
не говори об этом! — подхватила помещица. — Еще третью неделю взнесла больше полутораста. Да заседателя подмаслила.
—
Не могу, Михаил Семенович, поверьте
моей совести,
не могу: чего уж невозможно сделать, того невозможно сделать, — говорил Чичиков, однако ж по полтинке еще прибавил.
— Вы
не знаете еще
моей дочери? — сказала губернаторша, — институтка, только что выпущена.
— Ну, да если голод и смерть грозят, нужно же что-нибудь предпринимать. Я спрошу,
не может ли брат
мой через кого-либо в городе выхлопотать какую-нибудь должность.
— Спасти вас
не в
моей власти, — вы сами видите.
Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже
не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало,
не мог
не вскрикнуть: «Мать ты
моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго
не хотел смотреться.
— Благодетель! вы все можете сделать.
Не закон меня страшит, — я перед законом найду средства, — но то, что непов<инно> я брошен в тюрьму, что я пропаду здесь, как собака, и что
мое имущество, бумаги, шкатулка… спасите!
— Ну, извольте, и я вам скажу тоже
мое последнее слово: пятьдесят рублей! право, убыток себе, дешевле нигде
не купите такого хорошего народа!
«Ступай, ступай себе только с глаз
моих, бог с тобой!» — говорил бедный Тентетников и вослед за тем имел удовольствие видеть, как больная, вышед за ворота, схватывалась с соседкой за какую-нибудь репу и так отламывала ей бока, как
не сумеет и здоровый мужик.
— Я сама тоже… Право, как вообразишь, до чего иногда доходит мода… ни на что
не похоже! Я выпросила у сестры выкройку нарочно для смеху; Меланья
моя принялась шить.
— Позвольте вам вместо того, чтобы заводить длинное дело, вы, верно,
не хорошо рассмотрели самое завещание: там, верно, есть какая-нибудь приписочка. Вы возьмите его на время к себе. Хотя, конечно, подобных вещей на дом брать запрещено, но если хорошенько попросить некоторых чиновников… Я с своей стороны употреблю
мое участие.
— Да как вам сказать, Афанасий Васильевич? Я
не знаю, лучше ли
мои обстоятельства. Мне досталось всего пя<тьдесят> душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми я должен был расплатиться с частью
моих долгов, — и у меня вновь ровно ничего. А главное дело, что дело по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества! Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков…
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра
моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и
не на чем.
—
Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или
не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет. Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце: по восьми гривен за душу, это самая красная цена!
И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок,
не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно все, что к нему поближе:
мыло ли стоит, свечи ли, сало, канарейка ли попалась под лапу — словом,
не пропускает ничего.
— Вот видишь, отец
мой, и бричка твоя еще
не готова, — сказала хозяйка, когда они вышли на крыльцо.
— Видите ли что? — сказал Хлобуев. — Запрашивать с вас дорого
не буду, да и
не люблю: это было бы с
моей стороны и бессовестно. Я от вас
не скрою также и того, что в деревне
моей из ста душ, числящихся по ревизии, и пятидесяти нет налицо: прочие или померли от эпидемической болезни, или отлучились беспаспортно, так что вы почитайте их как бы умершими. Поэтому-то я и прошу с вас всего только тридцать тысяч.