Неточные совпадения
Приступая к описанию недавних и столь странных событий, происшедших в нашем, доселе ничем
не отличавшемся городе, я принужден, по неумению
моему, начать несколько издалека, а именно некоторыми биографическими подробностями о талантливом и многочтимом Степане Трофимовиче Верховенском. Пусть эти подробности послужат лишь введением к предлагаемой хронике, а самая история, которую я намерен описывать, еще впереди.
Я только теперь, на днях, узнал, к величайшему
моему удивлению, но зато уже в совершенной достоверности, что Степан Трофимович проживал между нами, в нашей губернии,
не только
не в ссылке, как принято было у нас думать, но даже и под присмотром никогда
не находился.
Замечу от себя, что действительно у многих особ в генеральских чинах есть привычка смешно говорить: «Я служил государю
моему…», то есть точно у них
не тот же государь, как и у нас, простых государевых подданных, а особенный, ихний.
О друзья
мои! — иногда восклицал он нам во вдохновении, — вы представить
не можете, какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят!
Истерические взрывы и рыдания на
моем плече, продолжавшиеся регулярно, нисколько
не мешали нашему благоденствию.
Теперь уже
не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы; буду дергать веревку, пока
не зазвонят к
моей панихиде!
Не могу же я веровать, как
моя Настасья (служанка) или как какой-нибудь барин, верующий „на “всякий случай”, — или как наш милый Шатов, — впрочем, нет, Шатов
не в счет, Шатов верует насильно,как московский славянофил.
Что же касается до христианства, то, при всем
моем искреннем к нему уважении, я —
не христианин.
Прибавлю тоже, что четыре года спустя Николай Всеволодович на
мой осторожный вопрос насчет этого прошедшего случая в клубе ответил нахмурившись: «Да, я был тогда
не совсем здоров».
— За умнейшего и за рассудительнейшего, а только вид такой подал, будто верю про то, что вы
не в рассудке… Да и сами вы о
моих мыслях немедленно тогда догадались и мне, чрез Агафью, патент на остроумие выслали.
— От Лизаветы, по гордости и по строптивости ее, я ничего
не добилась, — заключила Прасковья Ивановна, — но видела своими глазами, что у ней с Николаем Всеволодовичем что-то произошло.
Не знаю причин, но, кажется, придется вам, друг
мой Варвара Петровна, спросить о причинах вашу Дарью Павловну. По-моему, так Лиза была обижена. Рада-радешенька, что привезла вам наконец вашу фаворитку и сдаю с рук на руки: с плеч долой.
По глубочайшему тогдашнему
моему убеждению, обнаружение этой тайны, этой главной заботы Степана Трофимовича,
не прибавило бы ему чести, и потому я, как человек еще молодой, несколько негодовал на грубость чувств его и на некрасивость некоторых его подозрений.
Я знал вперед, что он ни одному слову
моему не поверит, непременно вообразит себе, что тут секрет, который, собственно, от него одного хотят скрыть, и только что я выйду от него, тотчас же пустится по всему городу разузнавать и сплетничать.
Когда я, в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о нашем разговоре, — тот, к удивлению
моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий вопрос: «Знает Липутин или нет?» Я стал ему доказывать, что возможности
не было узнать так скоро, да и
не от кого; но Степан Трофимович стоял на своем.
Вообще говоря, если осмелюсь выразить и
мое мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть
не за гениев, —
не только исчезают чуть
не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро.
Вот я стал спиной; вот я в ужасе и
не в силах оглянуться назад; я жмурю глаза —
не правда ли, как это интересно?» Когда я передал
мое мнение о статье Кармазинова Степану Трофимовичу, он со мной согласился.
— Извозчики? извозчики всего ближе отсюда… у собора стоят, там всегда стоят, — и вот я чуть было
не повернулся бежать за извозчиком. Я подозреваю, что он именно этого и ждал от меня. Разумеется, я тотчас же опомнился и остановился, но движение
мое он заметил очень хорошо и следил за мною всё с тою же скверною улыбкой. Тут случилось то, чего я никогда
не забуду.
Но на этот раз, к удивлению
моему, я застал его в чрезвычайной перемене. Он, правда, с какой-то жадностию набросился на меня, только что я вошел, и стал меня слушать, но с таким растерянным видом, что сначала, видимо,
не понимал
моих слов. Но только что я произнес имя Кармазинова, он совершенно вдруг вышел из себя.
— Я знать
не хочу ее волнений! — исступленно вскричал он, отвечая на
мой вопросительный взгляд.
Она имеет дух волноваться о Кармазинове, а мне на
мои письма
не отвечает!
— Неужели вы думаете, — начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, — неужели вы можете предположить, что я, Степан Верховенский,
не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв
мою коробку, — нищенскую коробку
мою! — и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости?
Степану Верховенскому
не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то есть самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам
моим, милостивый государь
мой!
— Может быть, вам скучно со мной, Г—в (это
моя фамилия), и вы бы желали…
не приходить ко мне вовсе? — проговорил он тем тоном бледного спокойствия, который обыкновенно предшествует какому-нибудь необычайному взрыву. Я вскочил в испуге; в то же мгновение вошла Настасья и молча протянула Степану Трофимовичу бумажку, на которой написано было что-то карандашом. Он взглянул и перебросил мне. На бумажке рукой Варвары Петровны написаны были всего только два слова: «Сидите дома».
Я, который изучил
мою бедную Россию как два
мои пальца, а русскому народу отдал всю
мою жизнь, я могу вас заверить, что он русского народа
не знает, и вдобавок…
Я мало четыре года разговаривал и старался
не встречать, для
моих целей, до которых нет дела, четыре года.
— Ах, боже
мой, я совсем
не про то… хотя, впрочем, о негодяе с вами совершенно согласен, именно с вами. Но что ж дальше, дальше? Что вы хотели этим сказать?.. Ведь вы непременно что-то хотите этим сказать!
Умоляю вас, наконец (так и было выговорено: умоляю), сказать мне всю правду, безо всяких ужимок, и если вы при этом дадите мне обещание
не забыть потом никогда, что я говорила с вами конфиденциально, то можете ожидать
моей совершенной и впредь всегдашней готовности отблагодарить вас при всякой возможности».
— Я желал бы
не говорить об этом, — отвечал Алексей Нилыч, вдруг подымая голову и сверкая глазами, — я хочу оспорить ваше право, Липутин. Вы никакого
не имеете права на этот случай про меня. Я вовсе
не говорил
моего всего мнения. Я хоть и знаком был в Петербурге, но это давно, а теперь хоть и встретил, но мало очень знаю Николая Ставрогина. Прошу вас меня устранить и… и всё это похоже на сплетню.
— Почему мне в этакие минуты всегда становится грустно, разгадайте, ученый человек? Я всю жизнь думала, что и бог знает как буду рада, когда вас увижу, и всё припомню, и вот совсем как будто
не рада, несмотря на то что вас люблю… Ах, боже, у него висит
мой портрет! Дайте сюда, я его помню, помню!
— Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты
не осел! Бездельники
не понимают! Стой! — уцепился он за
мое пальто, хотя я рвался изо всех сил в калитку. — Передай, что я рыцарь чести, а Дашка… Дашку я двумя пальцами… крепостная раба и
не смеет…
— Заметьте эту раздражительную фразу в конце о формальности. Бедная, бедная, друг всей
моей жизни! Признаюсь, это внезапноерешение судьбы меня точно придавило… Я, признаюсь, всё еще надеялся, а теперь tout est dit, [всё решено (фр.).] я уж знаю, что кончено; c’est terrible. [это ужасно (фр.).] О, кабы
не было совсем этого воскресенья, а всё по-старому: вы бы ходили, а я бы тут…
Эти дружеские пальцы вообще безжалостны, а иногда бестолковы, pardon, [простите (фр.).] но, вот верите ли, а я почти забыл обо всем этом, о мерзостях-то, то есть я вовсе
не забыл, но я, по глупости
моей, всё время, пока был у Lise, старался быть счастливым и уверял себя, что я счастлив.
Но теперь… о, теперь я про эту великодушную, гуманную, терпеливую к
моим подлым недостаткам женщину, — то есть хоть и
не совсем терпеливую, но ведь и сам-то я каков, с
моим пустым, скверным характером!
Я воспользовался промежутком и рассказал о
моем посещении дома Филиппова, причем резко и сухо выразил
мое мнение, что действительно сестра Лебядкина (которую я
не видал) могла быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его жизни, как выражался Липутин, и что очень может быть, что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и всё.
Степан Трофимович прослушал
мои уверения с рассеянным видом, как будто до него
не касалось.
Бедный друг
мой, вы
не знаете женщину, а я только и делал, что изучал ее.
— Один, один он мне остался теперь, одна надежда
моя! — всплеснул он вдруг руками, как бы внезапно пораженный новою мыслию, — теперь один только он,
мой бедный мальчик, спасет меня и — о, что же он
не едет! О сын
мой, о
мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami, [оставьте меня,
мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez-vous, [вы видите (фр.).] двенадцать часов…
Шатов
не заупрямился и, по записке
моей, явился в полдень к Лизавете Николаевне.
— Мне показалось еще за границей, что можно и мне быть чем-нибудь полезною. Деньги у меня свои и даром лежат, почему же и мне
не поработать для общего дела? К тому же мысль как-то сама собой вдруг пришла; я нисколько ее
не выдумывала и очень ей обрадовалась; но сейчас увидала, что нельзя без сотрудника, потому что ничего сама
не умею. Сотрудник, разумеется, станет и соиздателем книги. Мы пополам: ваш план и работа,
моя первоначальная мысль и средства к изданию. Ведь окупится книга?
— Ах и вы, до свидания, — пролепетала она привычно-ласковым тоном. — Передайте
мой поклон Степану Трофимовичу и уговорите его прийти ко мне поскорей. Маврикий Николаевич, Антон Лаврентьевич уходит. Извините, мама
не может выйти с вами проститься…
Я вышел, подавленный
моим обещанием, и
не понимал, что такое произошло.
В жизнь
мою я
не видал в лице человека такой мрачности, нахмуренности и пасмурности.
— Может быть, я, по
моему обыкновению, действительно давеча глупость сделал… Ну, если она сама
не поняла, отчего я так ушел, так… ей же лучше.
К удивлению
моему, Шатов говорил громко, точно бы ее и
не было в комнате.
— А как же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся
моя тоска в том, что
не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу, и страшно мне, и всего больше я плачу о том, что родила я его, а мужа
не знаю.
Ох, Шатушка, Шатушка, дорогой ты
мой, что ты никогда меня ни о чем
не спросишь?
— Ах, ты всё про лакея
моего! — засмеялась вдруг Марья Тимофеевна. — Боишься! Ну, прощайте, добрые гости; а послушай одну минутку, что я скажу. Давеча пришел это сюда этот Нилыч с Филипповым, с хозяином, рыжая бородища, а мой-то на ту пору на меня налетел. Как хозяин-то схватит его, как дернет по комнате, а мой-то кричит: «
Не виноват, за чужую вину терплю!» Так, веришь ли, все мы как были, так и покатились со смеху…
Утром, как уже известно читателю, я обязан был сопровождать
моего друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я сам
не знал о чем, и способствовать ей — сам
не знал в чем.
— Наденьте ее сейчас же опять и оставьте навсегда при себе. Ступайте и сядьте, пейте ваш кофе и, пожалуйста,
не бойтесь меня,
моя милая, успокойтесь. Я начинаю вас понимать.
Степан Трофимович,
не садившийся с самого прибытия Варвары Петровны, в изнеможении опустился на стул, услыхав взвизг Прасковьи Ивановны, и с отчаянием стал ловить
мой взгляд.