Неточные совпадения
Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру, а ведь я
не скотина: я
не без души, — куда потом
моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть.
— Нет-с,
не замечал; да и вы, впрочем, на
мои слова в этом
не полагайтесь, потому что я ведь у службы редко бываю.
— Занятия
мои мне
не позволяют.
Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести
моей никогда
не отдам».
— Да потому, что как же наверное сказать, когда я всей
моей обширной протекшей жизненности даже обнять
не могу?
Мой родитель был кучер Северьян, и хотя приходился он
не из самых первых кучеров, потому что у нас их было большое множество, но, однако, он шестериком правил, и в царский проезд один раз в седьмом номере был, и старинною синею ассигнациею жалован.
Мне, и отцу
моему, да и самому графу сначала это смешно показалось, как он кувыркнулся, а тут вижу я, что лошади внизу, у моста, зацепили колесом за надолбу и стали, а он
не поднимается и
не ворочается…
Оттуда людей послали на мост, а граф там с игуменом переговорили, и по осени от нас туда в дары целый обоз пошел с овсом, и с мукою, и с сушеными карасями, а меня отец кнутом в монастыре за сараем по штанам продрал, но настояще пороть
не стали, потому что мне, по
моей должности, сейчас опять верхом надо было садиться.
Так и на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом астронома остепеняю, как вдруг вижу, что уж он ни отцовых вожжей, ни
моего кнута
не чует, весь рот в крови от удилов и глаза выворотил, а сам я вдруг слышу, сзади что-то заскрипело, да хлоп, и весь экипаж сразу так и посунулся…
Не знаю опять, сколько тогда во мне весу было, но только на перевесе ведь это очень тяжело весит, и я дышловиков так сдушил, что они захрипели и… гляжу, уже
моих передовых нет, как отрезало их, а я вишу над самою пропастью, а экипаж стоит и уперся в коренных, которых я дышлом подавил.
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же, как монах советовал, в монастырь проситься; а я, сам
не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к другой, все более и более претерпевая, но нигде
не погиб, пока все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за
мое недоверие.
«Ну, — думаю, — нет, зачем же, мол, это так делать?» — да вдогонку за нею и швырнул сапогом, но только
не попал, — так она
моего голубенка унесла и, верно, где-нибудь съела.
«Хорошо, — думаю, — теперь ты сюда небось в другой раз на
моих голубят
не пойдешь»; а чтобы ей еще страшнее было, так я наутро взял да и хвост ее, который отсек, гвоздиком у себя над окном снаружи приколотил, и очень этим был доволен. Но только так через час или
не более как через два, смотрю, вбегает графинина горничная, которая отроду у нас на конюшне никогда
не была, и держит над собой в руке зонтик, а сама кричит...
— Как ты эдак смеешь говорить: ты разве
не знаешь, что это
моя кошка и ее сама графиня ласкала, — да с этим ручкою хвать меня по щеке, а я как сам тоже с детства был скор на руку, долго
не думая, схватил от дверей грязную метлу, да ее метлою по талии…
Просто терпения
моего не стало, и, взгадав все это, что если
не удавиться, то опять к тому же надо вернуться, махнул я рукою, заплакал и пошел в разбойники.
— Вот за печать с тебя надо бы прибавку, потому что я так со всех беру, но только уже жалею твою бедность и
не хочу, чтобы
моих рук виды
не в совершенстве были. Ступай, — говорит, — и кому еще нужно — ко мне посылай.
— Нет, ты мне про женщин, пожалуйста, — отвечает, —
не говори: из-за них-то тут все истории и поднимаются, да и брать их неоткуда, а ты если
мое дитя нянчить
не согласишься, так я сейчас казаков позову и велю тебя связать да в полицию, а оттуда по пересылке отправят. Выбирай теперь, что тебе лучше: опять у своего графа в саду на дорожке камни щелкать или
мое дитя воспитывать?
Барин
мой, отец его, из полячков был чиновник и никогда, прохвостик, дома
не сидел, а все бегал по своим товарищам в карты играть, а я один с этой
моей воспитомкой, с девчурочкой, и страшно я стал к ней привыкать, потому что скука для меня была тут несносная, и я от нечего делать все с ней упражнялся.
Я долго на это смотрел, потому что все думал:
не длится ли мне это видение, но потом вижу, что оно
не исчезает, я и встал и подхожу: вижу — дама девочку
мою из песку выкопала, и схватила ее на руки, и целует, и плачет.
— Ну, хорошо, — говорит, — ну,
не хочешь дитя мне отдать, так по крайней мере
не сказывай, — говорит, —
моему мужу, а твоему господину, что ты меня видел, и приходи завтра опять сюда на это самое место с ребенком, чтобы я его еще поласкать могла.
И таким манером пошли у нас тут над лиманом свидания: барыня все с дитем, а я сплю, а порой она мне начнет рассказывать, что она того… замуж в своем месте за
моего барина насильно была выдана… злою мачехою и того… этого мужа своего она
не того… говорит, никак
не могла полюбить.
Потому муж
мой, как сам, говорит, знаешь, неаккуратной жизни, а этот с этими… ну, как их?., с усиками, что ли, прах его знает, и очень чисто, говорит, он завсегда одевается, и меня жалеет, но только же опять я, говорит, со всем с этим все-таки
не могу быть счастлива, потому что мне и этого дитя жаль.
А теперь мы, говорит, с ним сюда приехали и стоим здесь на квартире у одного у его товарища, но я живу под большим опасением, чтобы
мой муж
не узнал, и мы скоро уедем, и я опять о дите страдать буду.
Это, восторгаюсь, будет чудесно, и того, что мне в это время говорит и со слезами
моя барынька лепечет, уже
не слушаю, а только играть хочу.
— Да так, — отвечаю, — для
моей совести, чтобы я
не без наказания своего государя офицера оскорбил.
«Ах ты, — думаю, — милушка; ах ты, милушка!» Кажется, спроси бы у меня за нее татарин
не то что
мою душу, а отца и мать родную, и тех бы
не пожалел, — но где было о том думать, чтобы этакого летуна достать, когда за нее между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и это еще было все ничего, как вдруг тут еще торг
не был кончен, и никому она
не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы гонит на вороном коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у нее в головах, как и первый статуй, и говорит...
Истинно
не солгу скажу, что он даже
не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось. Я этакой легкости сроду
не видал и
не знал, как сего конька и ценить, на какие сокровища и кому его обречь, какому королевичу, а уже тем паче никогда того
не думал, чтобы этот конь
мой стал.
Господам, разумеется, это
не пристало, и они от этого сейчас в сторону; да и где им с этим татарином сечься, он бы, поганый, их всех перебил. А у
моего ремонтера тогда уже и денег-то
не очень густо было, потому он в Пензе опять в карты проигрался, а лошадь ему, я вижу, хочется. Вот я его сзади дернул за рукав, да и говорю: так и так, мол, лишнего сулить
не надо, а что хан требует, то дайте, а я с Савакиреем сяду потягаться на мировую. Он было
не хотел, но я упросил, говорю...
— А это по-татарски. У них всё если взрослый русский человек — так Иван, а женщина — Наташа, а мальчиков они Кольками кличут, так и
моих жен, хоть они и татарки были, но по мне их все уже русскими числили и Наташками звали, а мальчишек Кольками. Однако все это, разумеется, только поверхностно, потому что они были без всех церковных таинств, и я их за своих детей
не почитал.
Они, однако, нимало на эти
мои слова
не уважили и отвернулись и давай опять свое дело продолжать: все проповедуют.
Я с ними больше и говорить
не стал и
не видел их больше, как окромя одного, и то случаем: пригонил отколь-то раз один
мой сынишка и говорит...
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая же, мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть
не могли; как взглянули, сейчас все умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но только то нехорошо, что чрез тебя, все
мои жидки могут умирать.
«Что же: еще одна минута, и я вас всех погублю, если вы
не хотите в
моего бога верить».
И приказал управителю еще раз меня высечь с оглашением для всеобщего примера и потом на оброк пустить. Так и сделалось: выпороли меня в этот раз по-новому, на крыльце, перед конторою, при всех людях, и дали паспорт. Отрадно я себя тут-то почувствовал, через столько лет совершенно свободным человеком, с законною бумагою, и пошел. Намерениев у меня никаких определительных
не было, но на
мою долю бог послал практику.
Я эту фальшь в лошади мужичку и открыл, а как цыган стал со мною спорить, что
не огонь жжен на лбу, а бородавка, я в доказательство
моей справедливости ткнул коня шильцем в почку, он сейчас и шлеп на землю и закрутился.
Я от этого стал уклоняться, потому что их много, а я один, и они меня ни разу
не могли попасть одного и вдоволь отколотить, а при мужиках
не смели, потому что те за
мою добродетель всегда стояли за меня.
«Ничего, мол:
мои дела, слава богу, хороши, а
не знаю, как ваше сиятельство, каковы ваши обстоятельства?»
«
Мои, — говорит, — так довольно гадки, что даже хуже требовать
не надо».
«Благодарю вас,
мой премного-малозначащий, что вы имели характер и мне на реванж денег
не дали».
И вот я думаю себе: «Нет, однако, я больше
не стану пить, потому что князя
моего нет и выхода мне в порядке сделать невозможно, потому что денег отдать некому, а при мне сумма знатная, более как до пяти тысяч».
Те ему
не верят и смеются, а он сказывает, как он жил, и в каретах ездил, и из публичного сада всех штатских господ вон прогонял, и один раз к губернаторше голый приехал, «а ныне, — говорит, — я за свои своеволия проклят и вся
моя натура окаменела, и я ее должен постоянно размачивать, а потому подай мне водки! — я за нее денег платить
не имею, но зато со стеклом съем».
— А то, что какое же
мое, несмотря на все это, положение? Несмотря на все это, я, — говорит, — нисколько
не взыскан и вышел ничтожеством, и, как ты сейчас видел, я ото всех презираем. — И с этими словами опять водки потребовал, но на сей раз уже велел целый графин подать, а сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит...
— А нельзя, — отвечает, — по двум причинам: во-первых, потому, что я,
не напившись вина, никак в кровать
не попаду, а все буду ходить; а во-вторых, самое главное, что мне этого
мои христианские чувства
не позволяют.
— А так, — отвечает, — что теперь я только одно знаю, что себя гублю, а зато уже других губить
не могу, ибо от меня все отвращаются. Я, — говорит, — теперь все равно что Иов на гноище, и в этом, — говорит, — все
мое счастье и спасение, — и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит...
— Ну так
не робей же, — говорит, — это все дело
моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю: все с тебя сниму.
— Эта легче, — и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошел пить. Он мне в этом
не препятствует, но только ни одной рюмки так просто,
не намаханной,
не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из
моих рук выймет и говорит...
Я же хоть силу в себе и ощущал, но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что если десять или более человек на меня нападут, то и с большою силою ничего с ними
не сделаешь, и оберут, а я хоть и был в кураже, но помнил, что когда я,
не раз вставая и опять садясь, расплачивался, то
мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила.
— Это, — говорит, — и есть действие от
моего магнетизма; но только ты этого
не пугайся, это сейчас пройдет, только вот дай я в тебя сразу побольше магнетизму пущу.
— Ну, теперь, мол, верно, что ты
не вор, — а кто он такой — опять позабыл, но только уже
не помню, как про то и спросить, а занят тем, что чувствую, что уже он совсем в меня сквозь затылок точно внутрь влез и через
мои глаза на свет смотрит, а
мои глаза ему только словно как стекла.
То есть просто, вам я говорю, точно я
не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит, и я думаю: «Вот тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он еще хорошо может от божества говорить!» А
мой баринок этим временем перестал егозиться и такую речь молвит...