Неточные совпадения
Но как вино подавалось у нас только за обедом, и то по рюмочке, причем учителя обыкновенно и обносили, то
мой Бопре очень скоро привык к русской настойке и даже стал предпочитать ее винам своего отечества, как
не в пример более полезную для желудка.
Батюшка
не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду
моему был назначен. Накануне батюшка объявил, что намерен писать со мною к будущему
моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.
Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж
не в Петербург? Я
не сводил глаз с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете с паспортом, снял очки и, подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу Р.,
моему старинному товарищу и другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».
Зурин громко ободрял меня, дивился
моим быстрым успехам и, после нескольких уроков, предложил мне играть в деньги, по одному грошу,
не для выигрыша, а так, чтоб только
не играть даром, что, по его словам, самая скверная привычка.
Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки
моего усердия к службе. «Что это, сударь, с тобою сделалось? — сказал он жалким голосом, — где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха
не бывало!» — «Молчи, хрыч! — отвечал я ему, запинаясь, — ты, верно, пьян, пошел спать… и уложи меня».
Я подумал, что если в сию решительную минуту
не переспорю упрямого старика, то уж в последствии времени трудно мне будет освободиться от его опеки, и, взглянув на него гордо, сказал: «Я твой господин, а ты
мой слуга. Деньги
мои. Я их проиграл, потому что так мне вздумалось. А тебе советую
не умничать и делать то, что тебе приказывают».
Свет ты
мой! послушай меня, старика: напиши этому разбойнику, что ты пошутил, что у нас и денег-то таких
не водится.
Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за
моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я хотел вырваться на волю и доказать, что уж я
не ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска,
не простясь с
моим учителем и
не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Дорожные размышления
мои были
не очень приятны.
Я
не мог
не признаться в душе, что поведение
мое в симбирском трактире было глупо, и чувствовал себя виноватым перед Савельичем.
Я приближался к месту
моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал: «Барин,
не прикажешь ли воротиться?»
Мне приснился сон, которого никогда
не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю [Соображаю — здесь: сопоставляю, согласую.] с ним странные обстоятельства
моей жизни. Читатель извинит меня: ибо, вероятно, знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.
Первою мыслию
моею было опасение, чтоб батюшка
не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и
не почел бы его умышленным ослушанием.
Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: «
Не бойсь, подойди под
мое благословение…» Ужас и недоумение овладели мною…
«Хорошо, — сказал я хладнокровно, — если
не хочешь дать полтину, то вынь ему что-нибудь из
моего платья.
— Это, старинушка, уж
не твоя печаль, — сказал
мой бродяга, — пропью ли я, или нет. Его благородие мне жалует шубу со своего плеча: его на то барская воля, а твое холопье дело
не спорить и слушаться.
Ну, батюшка, — сказал он, прочитав письмо и отложив в сторону
мой паспорт, — все будет сделано: ты будешь офицером переведен в *** полк, и чтоб тебе времени
не терять, то завтра же поезжай в Белогорскую крепость, где ты будешь в команде капитана Миронова, доброго и честного человека.
Я старался вообразить себе капитана Миронова,
моего будущего начальника, и представлял его строгим, сердитым стариком,
не знающим ничего, кроме своей службы, и готовым за всякую безделицу сажать меня под арест на хлеб и на воду.
А ты,
мой батюшка, — продолжала она, обращаясь ко мне, —
не печалься, что тебя упекли в наше захолустье.
Василиса Егоровна
не умолкала ни на минуту и осыпала меня вопросами: кто
мои родители, живы ли они, где живут и каково их состояние?
— «И вам
не страшно, — продолжал я, обращаясь к капитанше, — оставаться в крепости, подверженной таким опасностям?» — «Привычка,
мой батюшка, — отвечала она.
— Смела ли Маша? — отвечала ее мать. — Нет, Маша трусиха. До сих пор
не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется. А как тому два года Иван Кузмич выдумал в
мои именины палить из нашей пушки, так она,
моя голубушка, чуть со страха на тот свет
не отправилась. С тех пор уж и
не палим из проклятой пушки.
Прошло несколько недель, и жизнь
моя в Белогорской крепости сделалась для меня
не только сносною, но даже и приятною.
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я
не вытерпел, вырвал из рук его
мою тетрадку и сказал, что уж отроду
не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки перед обедом. А кто эта Маша, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж
не Марья ль Ивановна?»
Я старался казаться веселым и равнодушным, дабы
не подать никакого подозрения и избегнуть докучных вопросов; но признаюсь, я
не имел того хладнокровия, которым хвалятся почти всегда те, которые находились в
моем положении.
«При всем
моем уважении к вам, — сказал он ей хладнокровно, —
не могу
не заметить, что напрасно вы изволите беспокоиться, подвергая нас вашему суду.
— «Ах!
мой батюшка! — возразила комендантша, — да разве муж и жена
не един дух и едина плоть?
Маша
не отрывала ее… и вдруг ее губки коснулись
моей щеки, и я почувствовал их жаркий и свежий поцелуй.
В нежности матушкиной я
не сумневался; но, зная нрав и образ мыслей отца, я чувствовал, что любовь
моя не слишком его тронет и что он будет на нее смотреть как на блажь молодого человека.
Вскоре я выздоровел и мог перебраться на
мою квартиру. С нетерпением ожидал я ответа на посланное письмо,
не смея надеяться и стараясь заглушить печальные предчувствия. С Василисой Егоровной и с ее мужем я еще
не объяснялся; но предложение
мое не должно было их удивить. Ни я, ни Марья Ивановна
не старались скрывать от них свои чувства, и мы заранее были уж уверены в их согласии.
Долго
не распечатывал я пакета и перечитывал торжественную надпись: «Сыну
моему Петру Андреевичу Гриневу, в Оренбургскую губернию, в Белогорскую крепость».
Я негодовал на Савельича,
не сомневаясь, что поединок
мой стал известен родителям через него.
Шагая взад и вперед по тесной
моей комнате, я остановился перед ним и сказал, взглянув на него грозно: «Видно, тебе
не довольно, что я, благодаря тебя, ранен и целый месяц был на краю гроба: ты и мать
мою хочешь уморить».
Но он, казалось, обо мне
не слишком заботился; а Иван Кузмич
не почел за нужное рапортовать о
моем поединке.
Они нас благословят; мы обвенчаемся… а там, со временем, я уверен, мы умолим отца
моего; матушка будет за нас; он меня простит…» — «Нет, Петр Андреич, — отвечала Маша, — я
не выйду за тебя без благословения твоих родителей.
«Слышь ты, Василиса Егоровна, — сказал он ей покашливая. — Отец Герасим получил, говорят, из города…» — «Полно врать, Иван Кузмич, — перервала комендантша, — ты, знать, хочешь собрать совещание да без меня потолковать об Емельяне Пугачеве; да лих, [Да лих (устар.) — да нет уж.]
не проведешь!» Иван Кузмич вытаращил глаза. «Ну, матушка, — сказал он, — коли ты уже все знаешь, так, пожалуй, оставайся; мы потолкуем и при тебе». — «То-то, батька
мой, — отвечала она, —
не тебе бы хитрить; посылай-ка за офицерами».
Когда вспомню, что это случилось на
моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра,
не могу
не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия. Молодой человек! если записки
мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений.
Свет ты
мой, Иван Кузмич, удалая солдатская головушка!
не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие;
не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого каторжника!» — «Унять старую ведьму!» — сказал Пугачев.
— Ну, Петр Андреич, чуть было
не стряслась беда, да, слава богу, все прошло благополучно: злодей только что уселся обедать, как она,
моя бедняжка, очнется да застонет!..
К счастию, она,
моя голубушка,
не узнала его.
Я изумился. В самом деле сходство Пугачева с
моим вожатым было разительно. Я удостоверился, что Пугачев и он были одно и то же лицо, и понял тогда причину пощады, мне оказанной. Я
не мог
не подивиться странному сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!
Сосед
мой, молодой казак, стройный и красивый, налил мне стакан простого вина, до которого я
не коснулся.
В это время из толпы народа, вижу, выступил
мой Савельич, подходит к Пугачеву и подает ему лист бумаги. Я
не мог придумать, что из того выйдет. «Это что?» — спросил важно Пугачев. «Прочитай, так изволишь увидеть», — отвечал Савельич. Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. «Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые очи
не могут тут ничего разобрать. Где
мой обер-секретарь?»
Да ты должен, старый хрыч, вечно бога молить за меня да за
моих ребят за то, что ты и с барином-то своим
не висите здесь вместе с
моими ослушниками…
Он отворотился и отъехал,
не сказав более ни слова. Швабрин и старшины последовали за ним. Шайка выступила из крепости в порядке. Народ пошел провожать Пугачева. Я остался на площади один с Савельичем. Дядька
мой держал в руках свой реестр и рассматривал его с видом глубокого сожаления.
Видя
мое доброе согласие с Пугачевым, он думал употребить оное в пользу; но мудрое намерение ему
не удалось. Я стал было его бранить за неуместное усердие и
не мог удержаться от смеха. «Смейся, сударь, — отвечал Савельич, — смейся; а как придется нам сызнова заводиться всем хозяйством, так посмотрим, смешно ли будет».
Я пошел на квартиру, мне отведенную, где Савельич уже хозяйничал, и с нетерпением стал ожидать назначенного времени. Читатель легко себе представит, что я
не преминул явиться на совет, долженствовавший иметь такое влияние на судьбу
мою. В назначенный час я уже был у генерала.
Он стал расспрашивать меня о судьбе Ивана Кузмича, которого называл кумом, и часто прерывал
мою речь дополнительными вопросами и нравоучительными замечаниями, которые, если и
не обличали в нем человека сведущего в военном искусстве, то по крайней мере обнаруживали сметливость и природный ум.
— Но, государи
мои, — продолжал он, выпустив, вместе с глубоким вздохом, густую струю табачного дыму, — я
не смею взять на себя столь великую ответственность, когда дело идет о безопасности вверенных мне провинций ее императорским величеством, всемилостивейшей
моею государыней. Итак, я соглашаюсь с большинством голосов, которое решило, что всего благоразумнее и безопаснее внутри города ожидать осады, а нападения неприятеля силой артиллерии и (буде окажется возможным) вылазками — отражать.
Прочитав это письмо, я чуть с ума
не сошел. Я пустился в город, без милосердия пришпоривая бедного
моего коня. Дорогою придумывал я и то и другое для избавления бедной девушки и ничего
не мог выдумать. Прискакав в город, я отправился прямо к генералу и опрометью к нему вбежал.