Неточные совпадения
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что
мои увлечения всегда искренны и
не умышленны: — это
не волокитство — знай однажды навсегда. И когда
мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— Наташа! — повторил он тихо, — это единственный тяжелый камень у меня на душе —
не мешай память о ней в эти
мои впечатления и мимолетные увлечения…
— О нет, цветы, деревья — кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им видеть
мои ботинки: это
не нужно, лишнее.
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы
не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж
мой, никогда мне
не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
— И я
не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и
не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура
моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время на это.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на
мою: мне было очень неловко. Но он
не замечал сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [
моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа
моя, я был у графа: он
не пустил в театр.
— Боже
мой, Наташа! — закричал он
не своим голосом и побежал с лестницы, бросился на улицу и поскакал на извозчике к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели
не был, две недели — это вечность! Что она?
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там
мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала,
не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
— Я преступник!.. если
не убил, то дал убить ее: я
не хотел понять ее, искал ада и молний там, где был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже
мой! Злодей! Ужели я…
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно?
Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости
моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
«Переделать портрет, — думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель
моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я — на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю… только
не в блудницу!»
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь
моя… наша должна измениться, я
не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— Но вы сами, cousin, сейчас сказали, что
не надеетесь быть генералом и что всякий, просто за внимание
мое, готов бы… поползти куда-то… Я
не требую этого, но если вы мне дадите немного…
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина,
не богиня, вы бы поняли
мое положение, взглянули бы в
мое сердце и поступили бы
не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете,
не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— Знаю, кузина, знаю и причину: я касаюсь вашей раны. Но ужели
мое дружеское прикосновение так грубо!.. Ужели я
не стою доверенности!..
— Для страсти
не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и
не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я
не лгу.
Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос
моей жизни — нет; вы мне ничего
не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи,
не упрочилось — и слава Богу!
— Есть, есть, и мне тяжело, что я
не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я
не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит
мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это
мое дело,
моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
— Если вы, cousin, дорожите немного
моей дружбой, — заговорила она, и голос у ней даже немного изменился, как будто дрожал, — и если вам что-нибудь значит быть здесь… видеть меня… то…
не произносите имени!
— Какой ты нехороший стал… — сказала она, оглядывая его, — нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я
не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка
мой, рано стареться начал!
—
Не надо, ради Бога,
не надо:
мое,
мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
— Ты хозяин, так как же
не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего
не едим, извини… Вот, гляди,
мои доходы, а вот расходы…
— Ведь это
мое? — сказал он, обводя рукой кругом себя, — вы
не хотите ничего брать и запрещаете внукам…
— Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки — так… Ах, Боже
мой! Никогда
не желал я богатства, а теперь тысяч бы пять дал…
Не могу,
не могу взять: ты мот, ты блудный сын — или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…
— Если б
не она, ты бы
не увидал на мне ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо; какие
мои средства, а на все хватает!
— Да, художник! — со вздохом сказал Райский, — художество
мое здесь, — он указал на голову и грудь, — здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти
не начал…
— И очень
не шутя, — сказал Райский. — И если в погребах
моего «имения» есть шампанское — прикажите подать бутылку к ужину; мы с Титом Никонычем выпьем за ваше здоровье. Так, Тит Никоныч?
— Да, правда: он злой, негодный человек, враг
мой был,
не любила я его! Чем же кончилось? Приехал новый губернатор, узнал все его плутни и прогнал! Он смотался, спился, своя же крепостная девка завладела им — и пикнуть
не смел. Умер — никто и
не пожалел!
—
Не я, барыня, должно быть, черт был во образе
моем…
И чиста она была на руку: ничего
не стащит,
не спрячет,
не присвоит,
не корыстна и
не жадна:
не съест тихонько. Даже немного ела, все на ходу;
моет посуду и съест что-нибудь с собранных с господского стола тарелок, какой-нибудь огурец, или хлебнет стоя щей ложки две, отщипнет кусочек хлеба и уж опять бежит.
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ — я ищу женщины: вот ключ к
моим поискам! А если
не найду в ней, и боюсь, что
не найду, я, разумеется,
не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже
мой! где кончится это
мое странствие?»
«А ведь я давно
не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка
не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже
мой! что это за вздор у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
— И будь статуей!
Не отвечай никогда на
мои ласки, как сегодня…
«Боже
мой! — думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы
не одолели: честь, честность спасены…»
— Постойте, у меня другая мысль, забавнее этой.
Моя бабушка — я говорил вам,
не может слышать вашего имени и еще недавно спорила, что ни за что и никогда
не накормит вас…
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник,
мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время
не ушло, я еще
не стар…
— Что такое воспитание? — заговорил Марк. — Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных,
не пьющих, опрятных, с belles manières… [с хорошими манерами… (фр.)] Согласитесь, что они
не больше
моего делают? А вы сами тоже с воспитанием — вот
не пьете: а за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
— A propos [Кстати (фр.).] о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я вам… никогда
не отдам, разве что будете в
моем положении, а я в вашем…
— Бабушка хотела посылать за вами, но я просил
не давать знать о
моем приезде. Когда же вы возвратились? Мне никто ничего
не сказал.
— Да, она —
мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся с ней Волгой и
не наговоримся, сидим вон там на скамье, как вы угадали… Вы
не будете больше пить кофе? Я велю убрать…
—
Не делать таких больших глаз, вот как теперь! — подсказала она, —
не ходить без меня в
мою комнату,
не допытываться, что я люблю, что нет…
— Вы, кажется, начинаете «заслуживать
мое доверие и дружбу»! — смеясь, заметила она, потом сделалась серьезна и казалась утомленной или скучной. — Я
не совсем понимаю, что вы сказали, — прибавила она.
— Вера Васильевна: вы воротились, ах, какое счастье! Vous nous manquiez! [Нам вас так недоставало! (фр.)] Посмотрите, ваш cousin в плену,
не правда ли, как лев в сетях! Здоровы ли вы,
моя милая, как поправились, пополнели…
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты
мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука любви
не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
— Борис Павлович!
Не я ли говорила тебе, что он только и делает, что деньги занимает! Боже
мой! Когда же отдаст?
— Ну, вот, бабушка, наконец вы договорились до дела, до правды: «женись,
не женись — как хочешь»! Давно бы так! Стало быть, и ваша и
моя свадьба откладываются на неопределенное время.
— Покорно благодарю! Уж
не знаю, соберусь ли я, сама стара, да и через Волгу боюсь ехать. А девочки
мои…
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет,
не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «
Не трогай,
не суйся, где
не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот
мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
— Да у него живет
мой знакомый, Марк,
не знаешь ли?
— Это правда, — отвечал Марк. — Ну,
не сердитесь: пойдемте в
мой салон.