Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему
не снились никогда.
Меж
тем как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б
в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна
в воздушной синеве.
Но
та, которую
не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна,
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.
Он
в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги
не глядел.
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит
не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену
тем умножим,
Вернее
в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А
то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
Но
в них
не видно перемены;
Всё
в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Всё
тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё
то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё
тот же друг мосье Финмуш,
И
тот же шпиц, и
тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух
И так же ест и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж
тем с нее
не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще
в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
За что ж виновнее Татьяна?
За
то ль, что
в милой простоте
Она
не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За
то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Ужели
не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Конечно,
не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот
в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
А
тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда
не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Он так привык теряться
в этом,
Что чуть с ума
не своротил
Или
не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва
в то время
не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил он на поэта,
Когда
в углу сидел один,
И перед ним пылал камин,
И он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь
то туфлю,
то журнал.
Пророк за предсказание попал, как следует,
в острог, но
тем не менее дело свое сделал и смутил совершенно купцов.
В ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает меня, куда ехать, а я ничего
не могу и говорить, гляжу просто ему
в глаза, как дура; я думаю, что он подумал, что я сумасшедшая.
Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны <быть> помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся
в армяки и будут мужики, — и целая волость,
не размысля
того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать.
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько раз себе глаза, желая увериться,
не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на
то, — подумал он сам
в себе, — так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится
в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет
в голову.
Уездный чиновник пройди мимо — я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока
не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них
в то время, когда дворовая девка
в монистах или мальчик
в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу
в долговечном домашнем подсвечнике.
Запустить так имение, которое могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И,
не будучи
в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!»
Не раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, —
то есть, разумеется,
не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства
в руках, — сделаться самому мирным владельцем подобного поместья.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно
в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и
в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и
не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и
то в минуту самого головоломного дела.
Иван Антонович как будто бы и
не слыхал и углубился совершенно
в бумаги,
не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет,
не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла
в нос, — словом, это было
то лицо, которое называют
в общежитье кувшинным рылом.
Уже несколько минут стоял Плюшкин,
не говоря ни слова, а Чичиков все еще
не мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего
того, что было
в его комнате.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне
не смешно, и
то, что пробудило бы
в прежние годы живое движенье
в лице, смех и немолчные речи,
то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
Да смотри ты, ты
не входи, брат,
в кладовую,
не то я тебя, знаешь! березовым-то веником, чтобы для вкуса-то!
Разбудивши
в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все
те мелочи, на которые он прежде и
не думал обращать внимание.
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы
не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены и вместе с
тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки.
В это самое время вошел Порфирий и с ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места
в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше
той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о
том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего
не было.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем
в городе, и оно держалось до
тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят
в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает,
не привело
в совершенное недоумение почти всего города.
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и
ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Тот же час, отнесши
в комнату фрак и панталоны, Петрушка сошел вниз, и оба пошли вместе,
не говоря друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем.
— Теперь
тот самый, у которого
в руках участь многих и которого никакие просьбы
не в силах были умолить,
тот самый бросается теперь к ногам вашим, вас всех просит.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно,
в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до
тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему
в родню.
Впрочем, как читатель может смекнуть и сам, Чичикову
не тяжело было
в этом сознаться,
тем более что вряд ли у него был когда-либо какой дядя.
— Так как моя бричка, — сказал Чичиков, —
не пришла еще
в надлежащее состояние,
то позвольте мне взять у вас коляску. Я бы завтра же, эдак около десяти часов, к нему съездил.
— Ну нет,
в силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к
тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит
в губернаторы, приплелся ей
в родню… бог с ним! может быть, и успеет! Бог с ними со всеми! Я подъезжать и прежде
не умел, а теперь и подавно: спина уж
не гнется.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович, что это ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за
того только, что попался начальник
не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и
в службе никто бы
не остался. Образумься, образумься. Еще есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
И что по существующим положениям этого государства,
в славе которому нет равного, ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однако ж, до подачи новой ревизской сказки наравне с живыми, чтоб таким образом
не обременить присутственные места множеством мелочных и бесполезных справок и
не увеличить сложность и без
того уже весьма сложного государственного механизма…
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич
не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал думать о дороге,
в то время, когда Муразов все еще повторял
в себе: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
Что думал он
в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок раз повторять одно и
то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек
в то время, когда барин ему дает наставление.
И, может быть,
в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже
не от него, и
в холодном его существовании заключено
то, что потом повергнет
в прах и на колени человека пред мудростью небес.
А вот пройди
в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он
в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть
не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Чичиков
не интересовался богоугодным заведеньем: он хотел повести речь о
том, как всякая дрянь дает доход. Но Костанжогло уже рассердился, желчь
в нем закипела, и слова полились.
С гостьми было
не то:
в силу,
в силу перетащились они на балкон и
в силу поместились
в креслах.
От голоса до малейшего телодвиженья
в нем все было властительное, повелевающее, внушавшее
в низших чинах если
не уважение,
то, по крайней мере, робость.
Но при всем
том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику, [Повытчик — начальник отдела («выть» — отдел).] который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно
тот же, неприступный, никогда
в жизни
не явивший на лице своем усмешки,
не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье.
Осведомившись
в передней, вошел он
в ту самую минуту, когда Чичиков
не успел еще опомниться от своего страха и был
в самом жалком положении,
в каком когда-либо находился смертный.
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали
в глаза
тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего
не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
Барин
не выдержал и рассмеялся, но
тем не менее он тронут был глубоко
в душе своей.
На другой день до
того объелись гости, что Платонов уже
не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели
в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок
в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и
в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать
не любит, думает, как бы
в кабак…
того и гляди, пойдешь на старости лет по миру!
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный
не на шутку таким решеньем, и чуть было
не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь
в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все
то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение
в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.