На горах
1881
Глава одиннадцатая
Когда Дуня от Дарьи Сергевны узнала об отъезде Петра Степаныча за Волгу, сердце у ней так и упало. В тоске и кручине после того целые дни она проводила. Ни отцовской ласки, ни заботливости Дарьи Сергевны будто не замечала, даже говорила с ними неохотно. Только и речей было у ней что с Аграфеной Петровной, да и с той не по-прежнему она разговаривала, зато тихого, немого плача было довольно. Как ни уговаривала ее Аграфена Петровна, что убиваться тут не из чего, что мало ль какие могли у него дела случиться, мало ль зачем вдруг ехать ему понадобилось, Дуня речам ее не внимала, а все больше и больше тосковала и плакала. Заметив перемену в дочери, Марко Данилыч, сколько ее ни расспрашивал, ничего не мог добиться, советовался он и с Дарьей Сергевной, и с Аграфеной Петровной, и они ничего не могли ему присоветовать. Старался развлечь Дунины думы забавами, гостей сзывал, в театр ее возил, ничто не помогло, ничто не могло рассеять тайной ее кручины… Исстрадался весь Марко Данилыч, замечая, что Дуня с каждым днем ровно воск тает. Приходило ему в голову, не пришла ли пора ее, не нашла ли она по душе человека, и подумал при этом на Петра Степаныча. Не раз и не два заговаривал он об этом с дочерью… но, опричь дочерниных слез, ничего не мог добиться.
Аграфена Петровна говорила Дуне, что поездка Петра Степаныча не долгая, что, должно быть, какие-нибудь дела с матерями у него не покончены… Может быть, дела денежные, и вот теперь, прослышав о близком скитов разоренье, поехал он туда, чтобы вовремя наградить обители деньгами. Равнодушно слушала все это Дуня. Теперь ей было все равно — в скиты ли уехал Петр Степаныч, в Казань ли, в другое ли место; то ей было невыносимо, то было горько, что уехал он, не сказавшись, ни с кем не простясь. Когда же Татьяна Андревна передала Аграфене Петровне вести, принесенные Веденеевым, и помянула про Фленушку, та виду не подала и ни словечка о том Дуне не молвила. Зато говорливая мать Таисея невпопад разболталась при Дунюшке. Сбираясь домой, зашла она к Марку Данилычу еще разок покланяться, не оставил бы их обитель милостями при грозивших бедах и напастях. Тут она разговорилась о комаровских вестях, привезенных накануне наперсницей ее, часовенной головщицей Варварушкой. Матери Таисее стало за великую обиду, что Петр Степаныч, пока из дядиных рук глядел, всегда в ее обители приставал, а как только стал оперяться да свой капитал получать, в сиротском дому у иконника Ермилы Матвеича остановился…
— Уж мы ли не угождали ему, мы ли не были рады ему, а теперь ровно плюнул он на нашу святую обитель! — со слезами говорила мать Таисея. — Известно, у других жизнь веселее, а наша обитель не богатая, и пустяшных делов у меня, слава Богу, не водится… Живем скромно, по закону, ну а по иным обителям и житье другое: есть там девицы веселые и податливые, поди, теперь с ними ровно сыр в масле катается… А мы терпи да убытки неси. Ведь, бывало, что ни пожалует к нам погостить, меньше двух сотенных никогда не оставит… А все эта баламутница Флена Васильевна, она его от нашей обители отвадила… У ней только и есть на уме, чтобы каждого молодого паренька взбаламутить да взбудоражить. Промеж их давно замечалось. А Ермилы Матвеича дом возле самой Манефиной обители и прямехонько су́против Фленушкиных окон… Теперь им воля: матушка больным-больнешенька, а Фленушка и к винцу возымела пристрастие. Свертит она, скружит она сердечного Петра Степаныча, беспременно споит сердечного.
Зелень у Дуни в глазах заходила, когда услышала она Таисеины речи. Не то чтобы слово промолвить, бровью не повела, пальчиком не сдвинула… Одна осталась — и тут не заплакала. Стала ровно каменная. Сама даже Груня стала ей противна. Одной все быть хотелось, уйти в самое себя. Вечером Марко Данилыч в театр ее повез с Дорониными. Безмолвно исполнила Дуня отцовский приказ, оделась, поехала, но лютой мукой показались ей и сидение в ложе, и сидение за ужином у Никиты Егорова: однако все перенесла, все безропотно вытерпела.
На другой день, а это было как раз в то утро, когда Никита Федорович впервые приехал к невесте, в грустном безмолвье, в сердечной кручине сидела, пригорюнясь, одинокая Дуня. Вдруг слышит — кто-то тревожно кричит в коридоре, кто-то бежит, хлопают двери, поднялась беготня… Не пожар ли, не горит ли гостиница?.. Нет… «Задавили, задавили!» — кричат… И все вдруг стихло.
Снова поднялся беспокойный говор, снова послышались топот бегущих и шум… Вдруг входная дверь распахнулась… Бледная как смерть, с трудом переводя дыханье и держа за руку старшую девочку, в страшном испуге нетвердыми шагами вошла Аграфена Петровна и тяжело опустилась на первый попавшийся стул. Следом за ней вошла высокая, стройная, статная женщина, с ног до головы во всем черном, покрыта была она черною же, но дорогою кашемировою шалью. Сильными, крепкими руками внесла она меньшую дочку Аграфены Петровны — всю в пыли, с растрепанными волосами и в измятом платье… Бережно она поставила ее середь комнаты, погладила по головке и нежно поцеловала. Лицо этой женщины незнакомо было и Дуне, и прибежавшей на шум Дарье Сергевне… Общими силами кое-как успокоили Аграфену Петровну.
Каждый день она перед полуднем хаживала навестить скорбную Дуню и брала с собой обеих маленьких девочек. День был ясный, и она, потихоньку пробираясь в тени по другой стороне улицы, поверсталась с гостиницей, где жили Смолокуровы. По улице взад и вперед тянутся нескончаемые обозы, по сторонам их мчатся кареты, коляски, дрожки, толпится и теснится народ; все шумят, гамят, суетятся, мечутся во все стороны, всюду сумятица и толкотня; у непривычного человека как раз голова кругом пойдет на такой сутолоке. Взяв за руки девочек, Аграфена Петровна стала переходить кипевшую народом улицу и уж дошла было до подъезда гостиницы, как вдруг с шумом, с громом налетела чья-то запряженная парой бо́рзых коней коляска.
Раздался детский крик, обмерла Аграфена Петровна… Меньшая девочка ее лежала на мостовой у колес подъехавшей коляски. Сшибло ль ее, сама ли упала с испугу — Бог ее знает… Ястребом ринулась мать, но ребенок был уж на руках черной женщины. В глазах помутилось у Аграфены Петровны, зелень пошла… Едва устояла она на ногах.
— Успокойтесь, не тревожьтесь, — ласково и тихо говорила добрая женщина. — Девочка ничем не вредима… Один испуг.
В самом деле, ребенок поплатился только смятым платьем да растрепанными волосами, но с испугу дрожал, бился и трепетал всем тельцем, ровно голубок, попавший в силки. Девочка не могла идти, а мать не в силах была поднять ее.
— Не беспокойтесь, моя милая, я донесу вашу бедную крошку, — кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…
У Смолокуровых она сказала, что живет рядом с их номером, и назвала себя помещицей села Талызина Марьей Ивановной Алымовой.
По душе пришлась скорбной Дуне Марья Ивановна. Голос тихий и кроткий, речь задушевная, нежная, добрая улыбка, скромные, но величавые приемы и проницательные ясные взоры чудным блеском сиявших голубых очей невольно, бессознательно влекли к ней разбитое сердце потерявшей земные радости девушки.
Между тем Марко Данилыч воротился с Гребновской в самом веселом расположении духа. Всю коренную рыбу, что у него ее ни было, по хорошей цене без остатка он продал. Увидевши в окно подъезжавшего хозяина, Дарья Сергевна поспешила к нему навстречу рассказать наперед, что у них без него случилось. Встревожился Марко Данилыч только за Дуню. Зная привязанность ее к Аграфене Петровне, опасался он, чтоб испуг еще пуще не повредил ей, но Дарья Сергевна его успокоила. Стал Марко Данилыч расспрашивать, что это за Марья Ивановна такая, и узнал, что какая-то она мудреная, сама из дворянского роду, а ходит черноризницей. Еще порасспросил об ней у Дарьи Сергевны и, узнав прозванье Марьи Ивановны, Марко Данилыч призадумался, а потом тихонько промолвил:
— Не дочка ли нашему?.. И та, слышь, тоже чудит… Тоже, слышь, в черном ходит и живет не по-господски… У старых девок, у келейниц, слышь, часто на беседах бывает. А добрая, говорят про нее, милосердая барышня.
Войдя в комнаты, познакомился он с Марьей Ивановной, о том и о сем поговорил и потом спросил у ней:
— Не Ивана ль Григорьича дочка вы будете?
— Да, — ответила Марья Ивановна, — отца моего Иваном Григорьичем звали.
— Так деревня Родякова, что в лесу под Муромом, ваша будет?
— Да, это моя деревня, — подтвердила Марья Ивановна.
— Матушка!.. Марья Ивановна!.. — радостно вскликнул Марко Данилыч… — Ведь вы нашего барина дочка!.. Мы сами родяковские родом-то.
— Как так? — с любопытством спросила Марья Ивановна.
— Мой-от родитель вашего батюшки крестьянином был, потом на волю откупился, а там и в купцы вышел… Ах вы, матушка наша Марья Ивановна!.. Вот привел Господь встретиться!.. Мы вашим батюшкой завсегда довольны были… Барин милосердый был, жили мы за ним что у Христа за пазухой.
— Вот как! — добродушно улыбаясь, молвила Марья Ивановна. — Давно ли ж то было? Я что-то не помню…
— Где же вам помнить, матушка, — весело, радушно и почтительно говорил Марко Данилыч. — Вас и на свете тогда еще не было… Сам-от я невеличек еще был, как на волю-то мы выходили, а вот уж какой старый стал… Дарья Сергевна, да что же это вы, сударыня, сложа руки стоите?.. Что дорогую гостью не потчуете? Чайку бы, что ли, собрали!
— Пили уж, — ответила Дарья Сергевна. — Сейчас самовар со стола сняли…
— Так закусить прикажи́те подать, — молвил Марко Данилыч. — Да поскорее. Да получше велите подать. Такую дорогую гостью без хлеба без соли нельзя отпустить!.. Как это возможно!
Как ни отговаривалась Марья Ивановна, а Марко Данилыч упросил-таки ее воздать честь его хлебу-соли.
— Погляжу я на вас, сударыня, как на покойника-то, на Ивана-то Григорьича, с лица-то вы похожи, — говорил Марко Данилыч, разглядывая Марью Ивановну. — Хоша я больно малешенек был, как родитель ваш в Родяково к себе в вотчину приезжал, а как теперь на него гляжу — осанистый такой был, из себя видный, говорил так важно… А душа была у него предобреющая. Велел он тогда собрать всех нас, деревенских мальчишек и девчонок, и всех пряниками да орехами из своих рук оделил… Ласковый был барин, добрый.
— Отца я мало помню, — сказала Марья Ивановна. — После его кончины я ведь по восьмому году осталась.
— Вы ведь никак у дяденьки взросли?.. От наших только родяковских я про то слыхивал… — молвил Марко Данилыч.
— После батюшки я круглой сиротой осталась, матери вовсе не помню, — отвечала Марья Ивановна. — У дяди Луповицкого, у Сергея Петровича, выросла я…
— Что ж это вы, сударыня, до сих пор себя не пристроили? Достатки у вас хорошие, сама из себя посмотреть только… — заговорил Смолокуров.
— Не всем замуж выходить, Марко Данилыч, надо кому-нибудь и старыми девками на свете быть, — сказала, улыбнувшись на радушные слова Смолокурова, Марья Ивановна. — Да и то сказать, в девичьей-то жизни и забот, и тревог меньше.
— Все бы оно лучше, — заметил Марко Данилыч.
— Кому как, — молвила Марья Ивановна. — Я своей участью довольна… Никогда не жалею о том, что замуж не вышла.
— В Родякове-то редко бываете? — после недолгого молчанья спросил Смолокуров.
— Делать-то мне нечего там, — ответила Марья Ивановна. — Хозяйства нет, крестьяне на оброке.
— Знаем мы это, сударыня, знаем, — сказал Смолокуров. — Довольно наслышаны… Родитель ваш до крестьян был милостив, а вы и его превзошли. Так полагаю, сударыня, что, изойди теперь весь белый свет, такого малого оброка, как у вас в Родякове, нигде не найти…
— Много-то взять с родяковских и нельзя, — спокойно ответила Марья Ивановна. — Самим едва на пропитанье достает. Земля — голый песок, да и его не больно много; лесом, сердечные, только и перебиваются… Народ бедный, и малый-то оброк, по правде сказать, им тяжеленек.
— Ну это они врут, матушка, — молвил Марко Данилыч. — Слушать их в этом разе не следует — дурят. Земля точно что неродима и точно что ее маловато — это верно. А сколько они в год-от этой смолы в вашем лесу накурят, сколько дегтю насидят, сколько кадок наделают, да саней, да телег!.. А ведь за лес-от попенных вам ни копеечки они не платят… Знаю ведь я, матушка, ихнее-то житье-бытье. Нет, при таких ваших милостях Бога гневить им не надо, а денно и нощно молиться должно о вашем здоровье… Не в Родяково ль отсель думаете?
— Не знаю еще, как вам сказать, — отвечала Марья Ивановна. — В Рязанскую губернию к братьям Луповицким пробираюсь. Отсюда до Мурома на пароходе думаю ехать. А оттоль до Родякова рукой подать — может быть, и заверну туда. Давно не бывала там.
— Ежели туда поедете, сделайте ваше одолжение, удостойте нас своим посещением, — встав с места и низко кланяясь, просил Марью Ивановну Смолокуров. — По дороге будет. Домишко у меня, слава Богу, не тесный, найдется место, где успокоить вас. У меня ведь только и семейства, что вот дочка Дунюшка да еще сродница Дарья Сергевна… Очень бы одолжили, Марья Ивановна. Мы вас завсегда за своих почитаем, потому родителем вашим оченно были довольны и много от него видали милостей. Так уж не оставьте втуне просьбы моей. Дунюшка, проси, голубка, Марью Ивановну!..
Краснея и потупив глаза, стала Дуня просить Марью Ивановну, но она ни того ни сего в ответ не сказала. Не обещалась и не отказывала.
За обедом, как ни потчевал ее Марко Данилыч, пальцем не тронула рюмки с вином. Пивом, медом потчевал — не стала пить. Шампанского подали, и пригубить не согласилась. И до мясного не коснулась, ела рыбное да зелень, хоть день и скоромный был…
— Что ж это вы, матушка, постничаете? — спрашивал Марко Данилыч. — Обещанье, что ли, наложили, душе во спасение?
— Нет, — скромно ответила Марья Ивановна. — Мясное, признаться, мне с детства противно. Не привыкла к нему, оно ж и вредно мне. Вино и пиво тоже. Чай да вода, вот и все мое питье.
— Удивительное дело! — молвил Марко Данилыч. — Насчет питья у нас, по простому народу, говорится: «Пить воду не барскому роду». А насчет постничанья, так ноне господа и во святую четыредесятницу едят что ни попало. А вы, матушка, и в мясоед таково строго поститесь…
— Привычка, — сказала Марья Ивановна.
Марье Ивановне Дуня очень понравилась. Фармазонка говорила, что ее дела на ярманке затянулись и ей приходится пока в Нижнем оставаться. Каждый день навещала она Дуню, а Марко Данилыч рад был тому. Льстило его самолюбию, что такая важная особа, дочь знатного генерала, бывшего их господином, так полюбила его Дуню, что дня без нее не может пробыть. Дарья Сергевна тоже довольна была посещеньями Марьи Ивановны, еще не зная ее хорошенько, чтила как строгую постницу и молитвенницу, презирающую мир и суету его. Даже на то, что старой вере она не последует, смотрела снисходительно и, говоря с Марком Данилычем, высказывала убеждение, что хорошие люди во всякой вере бывают и что Господь, видя добродетели Марьи Ивановны, не оставит ее навсегда во тьме неверия, но рано или поздно обратит ее к древлему благочестию.
Каждый день по нескольку часов Марья Ивановна проводила с Дуней в задушевных разговорах и скоро приобрела такую доверенность молодой девушки, какой она до того ни к кому не имела, даже к давнему испытанному другу Аграфене Петровне. Беседуя с Дуней, Марья Ивановна расспрашивала об ее жизни и занятиях, во все вникала до подробностей, на все давала полезные советы. Она хвалила Дуню за ее доброту, о которой знала от Дарьи Сергевны, и за то, что ведет она жизнь тихую, скромную, уединенную, не увлекается суетными мирскими забавами. Расспрашивала, какие книги Дуня читает, и, когда та называла их, одни хвалила, о других говорила, что читать их не следует, чтобы не вредить внутренней своей чистоте. Раз сказала ей Марья Ивановна:
— Жаль, что вы, милая, иностранным языкам не обучались, а то бы я прислала вам книжек, они бы очень полезны были вам. Впрочем, есть и русские хорошие книги. Читали ли вы, например, Юнга Штиллинга «Тоска по отчизне»?
— У нас нет такой книги, — ответила Дуня.
— «Правила жизни» госпожи Гион не случалось ли вам читать? — продолжала расспрашивать Марья Ивановна.
— И такой нет у нас, — сказала Дуня, и стало ей немножко стыдно, что не читала она хороших книг, даже не знает про них.
— Жаль, — промолвила Марья Ивановна. — Ежели бы эти книжки вы прочитали, новый бы свет увидали.
— Я скажу тятеньке, он купит. Позвольте, я запишу, как они называются… И еще про другие, какие полезнее, скажите, — с живостью молвила Дуня.
— Ну, этих книг Марко Данилыч вам не купит, — сказала Марья Ивановна. — Эти книги редкие, их почти вовсе нельзя достать, разве иногда по случаю. Да это не беда, я вам пришлю их, милая, читайте и не один раз прочитайте… Сначала они вам покажутся непонятными, пожалуй, даже скучными, но вы этим не смущайтесь, не бросайте их — а читайте, перечитывайте, вдумывайтесь в каждое слово, и понемножку вам все станет понятно и ясно… Тогда вам новый свет откроется, других книг тогда в руки не возьмете.
— Ах, пожалуйста, пришлите, Марья Ивановна, — говорила Дуня. — А о чем же в тех книжках говорится? — спросила с любопытством.
— Трудно это рассказать, невозможно почти, — молвила Марья Ивановна. — Одно только могу теперь сказать вам, милая, что от этих книг будет вам большая польза. И не столько для ума, сколько для души…
— Стало быть, книги божественные? — простодушно спросила Дуня.
— Конечно, только не в том смысле, как вы, может быть, думаете, — уклончиво ответила Марья Ивановна. — Подождите, увидите, узнаете…
Дошли ли до Марьи Ивановны слухи, сама ли она догадалась по каким-нибудь словам Дуни, только она вполне поняла, что молодая ее приятельница недавно перенесла сердечную бурю. Однажды, когда снова зашел разговор о книгах, она спросила Дуню:
— Какие же книги из тех, что вы прочитали, больше всего вам понравились?
— Истории разные, путешествия, — отвечала Дуня.
— А не попадалось ли вам «Путешествие младого Костиса»? — спросила Марья Ивановна.
— Нет, такой не попадалось, — ответила Дуня.
— Хорошая книга… я вам тоже пришлю ее, — сказала Марья Ивановна. — Не всякую, друг мой, историю, не всякое путешествие можно читать в ваши годы безнаказанно, без дурных последствий… В нынешние времена, друг мой, дух неприязни больше и сильней всего через книги разливает свой тлетворный яд по душам неопытных и еще не утвердившихся молодых людей. Чтением таких книг, писанных по злому внушению врага, он распаляет страсти, раздражает мечты и помыслы, истребляет душевную чистоту. Ах, если бы вы знали, сколько хороших людей оттого пропадает, сколько из чистых и непорочных делается друзьями и служителями врага Божия! Остерегайтесь, милая, таких книг, остерегайтесь, моя чистая, непорочная Дунюшка, храните чистоту… Легко ее потерять, но возвратить невозможно… Особенно пагубны молодым людям романы… В руки их не берите — это сети, связанные злою рукой темного противника Божия. Сколько людей ежечасно уловляет он в эти сети, омрачая невинные их души нечистым пламенем страстей. Теми погибшими наполняет он свои мрачные легионы… Берегитесь, милая, берегитесь, чистая голубица моя, этих книг, храните свое сердце от непосильных искушений.
— Ни одного романа я не читала, у нас их даже и нет, — заметила Дуня.
— И не заводите их, — сказала Марья Ивановна. — Но надо вам сказать, моя дорогая, что дух злобы и неприязни не одними романами прельщает людей. Много у него разных способов к совращенью и пагубе непорочных… Не одними книгами распаляет он в их сердцах ту страсть, что от Бога и от святых его ангелов отлучает… Пуще всего берегитесь этой злой, пагубной страсти…
— Что ж это за страсть, Марья Ивановна? — спросила у нее Дуня.
— Люди богохульно зовут эту греховную страсть именем того блаженства, выше и святее которого нет ничего ни на земле, ни в небесах. Пагубную страсть, порождаемую врагом Божиим, называют они священным именем — любовь.
— Любовь! — тихо прошептала Дуня и глубоко задумалась.
— Никогда, мой друг, не помышляйте о земной, страстной любви к какому бы то ни было мужчине, — с жаром заговорила Марья Ивановна. — Чтоб ее никогда даже в воображении вашем не было… Дальше гоните ее от себя, как можно дальше от непорочного вашего сердца. Эта страсть одно лишь горе, одно лишь несчастье приносит людям. Счастья никогда в той любви не бывает. Сначала человек, когда в его сердце вспыхнет этот нечистый пламень, зажженный духом неприязни, чувствует будто наслажденье, думает даже, что он испытывает блаженство. Но это обман, это ложь, творимая отцом лжи. Пройдет немного времени, обман рассеется, и вместо наслаждения останутся печаль, отчаянье да вечная боль разочарованного, разбитого сердца. Раскаянье, угрызения совести всю жизнь будут преследовать того человека, и до самой смерти он будет терпеть адские мученья… И там, за гробом, будет вечно терпеть… Это-то и есть адский пламень, это-то и есть бесконечные муки!.. Но есть иная любовь, святая, блаженная, к ней должна стремиться всякая душа непорочная.
— Какая же это? — спросила Дуня.
— Небесная, мой друг, святая, чистая, непорочная… От Бога она идет, ангелами к нам на землю приносится, — восторженно говорила Марья Ивановна. — В той любви высочайшее блаженство, то самое блаженство, каким чистые души в раю наслаждаются. То любовь таинственная, любовь бесстрастная… Ни описать ее, ни рассказать об ней невозможно словами человеческими… Счастлив тот, кому она в удел достается.
— К кому же та любовь? — спросила Дуня.
— К Богу и ко всему, что живет в нем, — отвечала Марья Ивановна. — А духовного супруга он сам укажет…
— Марье Ивановне наше наиглубочайшее! — входя в комнату, весело молвил Марко Данилыч. — А я сегодня, матушка, на радостях: останную рыбку, целых две баржи, продал и цену взял порядочную. Теперь еще бы полбаржи спустить с рук, совсем бы отделался и домой бы сейчас. У меня же там стройка к концу подходит… избы для работников ставлю, хозяйский глаз тут нужен беспременно. За всем самому надо присмотреть, а то народец-от у нас теплый. Чуть чего недоглядел, мигом растащут.
Молча, в каком-то полузабытьи сидела Дуня. Новые мысли, новые чувства!.. Властно овладели и умом, и разбитым сердцем ее восторженные, таинственные слова Марьи Ивановны. Страстно хотелось Дуне дослушать ее, но на этот раз разговор тем и кончился.
По уходе Марьи Ивановны Дуня села за работу и раздумалась. «Правду она говорит, истинную, сущую правду, — так размышляет Дуня. — Обман, а за ним печаль, отчаянье… Нет, такой любви я не хочу… Ни его и никого другого не хочу. Нет счастья в земной любви. Но как же той достигнуть?.. И что это значит — духовный супруг?.. Духовный супруг!.. Ах, тятенька, тятенька!.. Нужно же было тебе прийти так не вовремя!..» И долго носилась мыслями Дуня над словами Марьи Ивановны. Чудными, таинственными казались они ей, но всего чудней, всего таинственней был для нее «духовный супруг».
Долго на другой день Дуня ожидала прихода дорогой гостьи, но та что-то позамешкалась. Сгорая нетерпеньем, сама побежала к Марье Ивановне.
— Здравствуйте, моя милая, — ласково сказала Марья Ивановна, здороваясь с Дуней. — Что это вы такие бледные? Дурно ночь провели?
— Да, мне что-то не спалось, — ответила Дуня…
— Отчего ж это? — с участием спросила Марья Ивановна.
— Что это за «духовный супруг» такой? — еще больше потупляясь, тихо промолвила Дуня.
— Этого вы покамест не поймете. Это тайна… Великая тайна, — сказала Марья Ивановна.
— Над вашими словами всю ночь я раздумывала, — потупив глаза, робко и нерешительно молвила Дуня. — Много из того, что вы говорили, кажется, я поняла, а иного никак понять не могу…
— Чего же вы особенно, друг мой, не можете понять? — ласково улыбаясь, спросила Марья Ивановна.
— Что же надо делать, чтоб узнать эту тайну? — с живостью спросила Дуня.
— Прежде всего надо достигнуть божественной любви, а это дело не легкое, моя дорогая. Во-первых, тут необходимы чистота и непорочность не только телесная, но и душевная… А главное дело, девственность. Знайте, моя милая, и навсегда сохраните в памяти слова мои: девственность сближает нас с ангелами, с самим даже Богом, а земная страстная любовь, особенно брачная жизнь, равняет с бессловесными скотами. Плотская любовь — корень греха, девственность — райские врата… Но одной девственности мало еще для достижения небесной любви, того блаженного состояния, о каком вы теперь и помыслить не можете… Нужно для того умереть и воскреснуть.
— Значит, это на том свете? — спросила удивленная словами Марьи Ивановны Дуня.
— Нет, мой друг, не там, а здесь, на этом свете, где мы теперь живем с вами, — сказала Марья Ивановна. — Надо умереть и воскреснуть раньше гроба и зарывания в землю, раньше того, что люди обыкновенно называют смертью… Но это вам трудно пока объяснить — не поймете…
«Как же это умереть прежде смерти? Умереть и воскреснуть!» — теряясь в мыслях, думала Дуня и потом стремительно бросилась к Марье Ивановне, стала обнимать ее, руки у ней целовать и со страстным увлеченьем молить ее:
— Голубушка, Марья Ивановна, не томите вы меня, расскажите, расскажите! Все пойму, все, что ни скажете.
— Трудно, милая, трудно, — отвечала Марья Ивановна. — В тайны сокровенные надо входить постепенно, иначе трудно понять их… Вам странными, непонятными показались мои слова, что надо умереть прежде смерти… А для меня это совершенно ясно… Ну поймете ли вы, ежели я вам скажу: не той смертью, после которой мертвого в землю зарывают, надо умереть, а совсем иною — тайною смертью.
— Как это тайною? — спрашивала Дуня.
— Слушай, горлица моя, постараюсь ясней рассказать, хоть и думаю, что слова мои будут тебе непонятны, — сказала Марья Ивановна. — Всему начало, как я сказала тебе, в девственной чистоте. Обладая этой чистотой для достижения блаженства небесной любви, надо умерщвлять в себе все помыслы, все желания, все хотенья телесные и душевные… Трудное это дело, едва выносимое!.. Когда умертвишь таким образом в себе ветхого Адама, то есть человека греха, тогда ты достигнешь бесстрастия… Но для того надо претерпеть все беды, все напасти и скорби, надо все земное отвергнуть: и честь, и славу, и богатство, и самолюбие, и обидчивость, самый стыд отвергнуть и всякое к себе пристрастие… Все надо отвергнуть, все: и свою волю, и свои желания, и память, и разум, и все, все, что дотоле в тебе было… Об одном лишь имей попеченье, одного лишь желай…
И замолчала.
Едва переводя дух, раскрыв уста и содрогаясь всем телом, пылающими очами смотрит в исступлении Дуня на Марью Ивановну. Ровно огненный пламень, чудные, полупонятные слова разгорелись в сокровенных тайниках сердца девушки… Она была близка к восторженному самозабвению, когда постигнутый им человек не сознает, в себе он или вне себя…
— Чего желать? Чего желать? — в исступлении молила Дуня.
— Воли Божией, чтоб она над тобой совершилась, — торжественно сказала Марья Ивановна.
— Дальше, дальше! — задыхаясь, говорила Дуня.
И в глазах у нее все закружилось.
— И тогда затмится у тебя разум и отнимется память, дыхание прекратится, и ты умрешь… Умрешь, но будешь жива… Эта смерть не тебе, а греху, смерть ветхому Адаму, он в тебе умрет. И тут-то невещественным огнем все земное в тебе попалится, и услышишь в самой себе глас Божий и, услышавши, оживешь… То и есть таинственное воскресение… И после того таинственного воскресения ты и на земле будешь святою… Тогда уж не будет в тебе ни воли твоей, ни разума твоего, ни мыслей твоих, все твое уже попалено и умерло… Будет тогда в тебе и воля, и разум, и мысли все Божии… И что ты ни станешь делать — не ты будешь делать, а Бог, в тебе живущий… И не будет тогда над тобой ни начала, ни власти, ни закона, ибо праведному закон не лежит… Будешь ты в семье херувимской, будешь в лике серафимском… Если бы ты во ад сошла, и там никакая сила не могла бы коснуться тебя, если б в райские светлицы вошла, и там не нашла бы бо́льших радостей и блаженства…
Как полотно побледнела Дуня, и глаза ее разгорелись… Хотела что-то сказать, но не могла… Задрожала вся и без памяти упала на руки Марьи Ивановны.
— Благ сосуд избранный! — тихо прошептала Марья Ивановна и, бережно положив Дуню на свою постель, низко склонилась над ней и чуть слышно запела каким-то диким и восторженным напевом:
Уж вы, птицы, мои птицы,
Души красные девицы, —
Вам от матушки царицы
Дорогой убор-гостинец!
Вы во трубушку трубите,
Орла-птицу соманите,
Светильники зажигайте,
Гостя батюшку встречайте,
Небесного жениха
И духовного супруга[241].
Весь день не в себе была Дуня. Не вдруг она оправилась от нашедшего на нее исступленья… Сколько ни добивались от нее отец и Дарья Сергевна, что такое с ней случилось, не сказала она ни слова. Весь вечер ожидала с нетерпеньем Марью Ивановну, но та не приходила. На другой день зашла она к Смолокуровым и сказала, что дела ее кончились и она в тот же день собирается ехать. Как ни уговаривал ее Марко Данилыч повременить денька два-три, чтоб ехать вместе на пароходе, Марья Ивановна не согласилась. В полдень она распрощалась. Оставшись на несколько минут наедине с Дуней, советовала ей помнить, о чем она ей говорила, а главное, чистоту блюсти. С горькими слезами простилась с ней Дуня, несколько раз принимаясь целовать ее руки и кропить их сердечными слезами.