Неточные совпадения
Деревню было
не видно
в густой, чёрной
тьме леса, но ему казалось, что он видит её, со всеми избами и людьми, со старой ветлой у колодца, среди улицы.
Он почти
не играл, но любил говорить о
том,
в какие игры играют дети во дворах у богатых людей и
в городском саду.
— С ружьём-то? — горячо воскликнул Илья. — Да я, когда большой вырасту, я зверей
не побоюся!.. Я их руками душить стану!.. Я и теперь уж никого
не боюсь! Здесь — житьё тугое! Я хоть и маленький, а вижу! Здесь больнее дерутся, чем
в деревне! Кузнец как треснет по башке, так там аж гудит весь день после
того!..
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело
в ней, и
не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить
в ней злое внимание к себе и
не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться.
В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз
в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно
не интересной для него,
в то же время приподняли его над нею.
Вскоре все ребятишки тоже собрались
в тесную кучку у входа
в подвал. Зябко кутаясь
в свои одёжки, они сидели на ступенях лестницы и, подавленные жутким любопытством, слушали рассказ Савёлова сына. Лицо у Пашки осунулось, а его лукавые глаза глядели на всех беспокойно и растерянно. Но он чувствовал себя героем: никогда ещё люди
не обращали на него столько внимания, как сегодня. Рассказывая
в десятый раз одно и
то же, он говорил как бы нехотя, равнодушно...
— Я теперь что хочу,
то и делаю!.. — подняв голову и сердито сверкая глазами, говорил Пашка гордым голосом. — Я
не сирота… а просто… один буду жить. Вот отец-то
не хотел меня
в училище отдать, а теперь его
в острог посадят… А я пойду
в училище да и выучусь… ещё получше вашего!
А зимой,
в хорошую погоду, там всё блестит серебром и бывает так тихо, что ничего
не слыхать, кроме
того, как снег хрустит под ногой, и если стоять неподвижно, тогда услышишь только одно своё сердце.
— Человек всю жизнь должен какое-нибудь дело делать — всю жизнь!.. Дурак
тот, кто этого
не понимает. Как можно зря жить, ничего
не делая? Никакого смыслу нет
в человеке, который к делу своему
не привержен…
— Смерть!.. У вас хоть книжки… а у нас во всём доме один «Новейший фокусник и чародей» у приказчика
в сундуке лежит, да и
того я
не добьюсь почитать…
не даёт, жулик! Плохо зажили мы, Яков…
Илья удивился: его хвалят и — гонят вон. Это
не объединялось
в его голове, вызывало
в нём двойственное чувство удовольствия и обиды. Ему казалось, что хозяин сам
не понимает
того, что он делает… Мальчик шагнул вперёд и почтительно спросил...
От этих дум торговля казалась ему скучным делом, мечта о чистой, маленькой лавочке как будто таяла
в нём, он чувствовал
в груди пустоту,
в теле вялость и лень. Ему казалось, что он никогда
не выторгует столько денег, сколько нужно для
того, чтоб открыть лавочку, и до старости будет шляться по пыльным, жарким улицам с ящиком на груди, с болью
в плечах и спине от ремня. Но удача
в торговле, вновь возбуждая его бодрость, оживляла мечту.
— Несуразный ты человек, вот что! И всё это у тебя от безделья
в голову лезет. Что твоё житьё? Стоять за буфетом —
не велика важность. Ты и простоишь всю жизнь столбом. А вот походил бы по городу, как я, с утра до вечера, каждый день, да поискал сам себе удачи, тогда о пустяках
не думал бы… а о
том, как
в люди выйти, как случай свой поймать. Оттого у тебя и голова большая, что пустяки
в ней топорщатся. Дельные-то мысли — маленькие, от них голова
не вспухнет…
Илья слушал спор, песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и
не будило
в нём мысли. Пред ним во
тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу
в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.
Илья упорно смотрел на женщину, думая о
том, как обнимет её, и боялся, что он
не сумеет сделать этого, а она насмеется над ним. От этой мысли его бросало
в жар и холод.
Судьба меня душит, она меня давит…
То сердце царапнет,
то бьёт по затылку,
Сударку — и
ту для меня
не оставит.
Одно оставляет мне — водки бутылку…
Стоит предо мною бутылка вина…
Блестит при луне, как смеётся она…
Вином я сердечные раны лечу:
С вина
в голове зародится туман,
Я думать
не стану и спать захочу…
Не выпить ли лучше ещё мне стакан?
Я — выпью!.. Пусть
те, кому спится,
не пьют!
Мне думы уснуть
не дают…
Павел начал читать тихо, задумчиво, с остановками, глубоко вздыхая, когда у него
не хватало голоса. И когда он прочитал, сомнение Ильи
в том, что Павел сам сочинил стихи, возросло.
— Я первый раз
в жизни вижу, как люди любят друг друга… И тебя, Павел, сегодня оценил по душе, — как следует!.. Сижу здесь… и прямо говорю — завидую… А насчёт… всего прочего… я вот что скажу:
не люблю я чуваш и мордву, противны они мне! Глаза у них —
в гною. Но я
в одной реке с ними купаюсь,
ту же самую воду пью, что и они. Неужто из-за них отказаться мне от реки? Я верю — бог её очищает…
— Сто? — быстро спросил Илья. И тут он открыл, что уже давно
в глубине его души жила надежда получить с дяди
не сто рублей, а много больше. Ему стало обидно и на себя за свою надежду — нехорошую надежду, он знал это, — и на дядю за
то, что он так мало даёт ему. Он встал со стула, выпрямился и твёрдо, со злобой сказал дяде...
С
того дня, как Илья познакомился с Олимпиадой, ему казалось, что дом Филимонова стал ещё грязнее и тесней. Эта теснота и грязь вызывали у него чувство физического отвращения, как будто тела его касались холодные, скользкие руки. Сегодня это чувство особенно угнетало его, он
не мог найти себе места
в доме, пошёл к Матице и увидал бабу сидящей у своей широкой постели на стуле. Она взглянула на него и, грозя пальцем, громко прошептала, точно ветер подул...
Илья смотрел вслед ему, пока
тот не исчез
в густом рое хлопьев снега.
У лавки менялы собралась большая толпа,
в ней сновали полицейские, озабоченно покрикивая, тут же был и
тот, бородатый, с которым разговаривал Илья. Он стоял у двери,
не пуская людей
в лавку, смотрел на всех испуганными глазами и всё гладил рукой свою левую щёку, теперь ещё более красную, чем правая. Илья встал на виду у него и прислушивался к говору толпы. Рядом с ним стоял высокий чернобородый купец со строгим лицом и, нахмурив брови, слушал оживлённый рассказ седенького старичка
в лисьей шубе.
Лунёву было приятно, что никто
не жалеет Полуэктова, но,
в то же время, все люди, кроме чернобородого купца, казались ему глупыми и даже противными.
— А за
то, чтобы ты
в неё
не заглядывал! Дурак! А книгу писал — другой дурак!
И
то, что Илья
не видел
в людях жалости к убитому, вызывало
в нём злорадное чувство против них.
Но обыска
не было, к следователю его всё
не требовали. Позвали только на шестой день. Перед
тем, как идти
в камеру, он надел чистое бельё, лучший свой пиджак, ярко начистил сапоги и нанял извозчика. Сани подскакивали на ухабах, а он старался держаться прямо и неподвижно, потому что внутри у него всё было туго натянуто и ему казалось — если он неосторожно двинется, с ним может случиться что-то нехорошее. И на лестницу
в камеру он вошёл
не торопясь, осторожно, как будто был одет
в стекло.
— Всю жизнь я
в мерзость носом тычусь… что
не люблю, что ненавижу — к
тому меня и толкает. Никогда
не видал я такого человека, чтобы с радостью на него поглядеть можно было… Неужто никакой чистоты
в жизни нет? Вот задавил я этого… зачем мне? Только испачкался, душу себе надорвал… Деньги взял…
не брать бы!
Но
то, что совершалось
в действительности,
не задевало внимания Якова.
В ответ на вопрос товарища он с недоумением вытаращил глаза и осведомился...
Изредка посещал он и Веру. Весёлая жизнь постепенно засасывала эту девушку
в свой глубокий омут. Она с восторгом рассказывала Илье о кутежах с богатыми купчиками, с чиновниками и офицерами, о тройках, ресторанах, показывала подарки поклонников: платья, кофточки, кольца. Полненькая, стройная, крепкая, она с гордостью хвасталась
тем, как её поклонники ссорятся за обладание ею. Лунёв любовался её здоровьем, красотой и весельем, но
не раз осторожно замечал ей...
— Теперь они уже перестали…
не являются! Только — сам Петруха начал… — смущённо и робко говорил Терентий. — Ты бы, Илюша, на квартирку куда-нибудь съехал — нашёл бы себе комнатёнку и жил?.. А
то Петруха говорит: «Я, говорит, тёмных людей
в своём доме
не могу терпеть, я, говорит, гласный человек…»
— Стало быть, должен он знать — откуда явился и как? Душа, сказано, бессмертна — она всегда была… ага?
Не то надо знать, как ты родился, а как понял, что живёшь? Родился ты живой, — ну, а когда жив стал?
В утробе матерней? Хорошо! А почему ты
не помнишь
не только
того, как до родов жил, и опосля, лет до пяти, ничего
не знаешь? И если душа, —
то где она
в тебя входит? Ну-ка?
Автономов говорил и мечтательными глазами смотрел и лицо Ильи, а Лунёв, слушая его, чувствовал себя неловко. Ему показалось, что околоточный говорит о ловле птиц иносказательно, что он намекает на что-то. Но водянистые глаза Автономова успокоили его; он решил, что околоточный — человек
не хитрый, вежливо улыбнулся и промолчал
в ответ на слова Кирика.
Тому, очевидно, понравилось скромное молчание и серьёзное лицо постояльца, он улыбнулся и предложил...
Раньше Илья
не думал о
том, насколько серьёзно любит его эта женщина, а теперь ему казалось, что она любила сильно, крепко, и, читая её письмо, он чувствовал гордое удовольствие
в сердце.
—
То есть убить и
не попасть
в тюрьму.
Так же, как
в детстве, ему нравились только
те рассказы и романы,
в которых описывалась жизнь неизвестная ему,
не та, которой он жил; рассказы о действительной жизни, о быте простонародья он находил скучными и неверными.
— Есть речи и ещё тяжелее читанного. Стих третий, двадцать второй главы, говорит тебе прямо: «Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от
того, что ты держишь пути твои
в непорочности?»… И нужно долго понимать, чтобы
не ошибиться
в этих речах…
— Там же,
в Екклезиасте, сказано: «Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастия — размышляй:
то и другое содеял бог для
того, чтоб человек
не мог ничего сказать против него»…
Но вот
в воздухе запахло гнилью, прелым навозом. Илья перестал петь: этот запах пробудил
в нём хорошие воспоминания. Он пришёл к месту городских свалок, к оврагу, где рылся с дедушкой Еремеем. Образ старого тряпичника встал
в памяти. Илья оглянулся вокруг, стараясь узнать во
тьме то место, где старик любил отдыхать с ним. Но этого места
не было: должно быть, его завалили мусором. Илья вздохнул, чувствуя, что и
в его душе тоже что-то завалено мусором…
«Всё равно, — думалось ему, — и без купца покоя
в сердце
не было бы. Сколько обид видел я и себе, и другим! Коли оцарапано сердце,
то уж всегда будет болеть…»
Он долго сидел и думал, поглядывая
то в овраг,
то в небо. Свет луны, заглянув во
тьму оврага, обнажил на склоне его глубокие трещины и кусты. От кустов на землю легли уродливые тени.
В небе ничего
не было, кроме звёзд и луны. Стало холодно; он встал и, вздрагивая от ночной свежести, медленно пошёл полем на огни города. Думать ему уже
не хотелось ни о чём: грудь его была полна
в этот час холодной беспечностью и тоскливой пустотой, которую он видел
в небе, там, где раньше чувствовал бога.
«Хоть бы зол я был на этого человека или
не нравился бы он мне… А
то так просто… ни за что обидел я его», — с тревогой думал он, и
в душе его шевелилось что-то нехорошее к Татьяне Власьевне. Ему казалось, что Кирик непременно догадается об измене жены.
Старик-муж ревнует и мучает Машу. Он никуда, даже
в лавку,
не выпускает её; Маша сидит
в комнате с детьми и,
не спросясь у старика,
не может выйти даже на двор. Детей старик кому-то отдал и живёт один с Машей. Он издевается над нею за
то, что первая жена обманывала его… и дети — оба —
не от него. Маша уже дважды убегала от него, но полиция возвращала её мужу, а он её щипал за это и голодом морил.
— Вот ты забрался
в уголок и — сиди смирно… Но я тебе скажу — уж кто-нибудь ночей
не спит, соображает, как бы тебя отсюда вон швырнуть… Вышибут!.. А
то — сам всё бросишь…
Всё чаще она указывала ему разницу между ним, мужиком, и ею, женщиной образованной, и нередко эти указания обижали Илью. Живя с Олимпиадой, он иногда чувствовал, что эта женщина близка ему как товарищ. Татьяна Власьевна никогда
не вызывала
в нём товарищеского чувства; он видел, что она интереснее Олимпиады, но совершенно утратил уважение к ней. Живя на квартире у Автономовых, он иногда слышал, как Татьяна Власьевна, перед
тем как лечь спать, молилась богу...
Лунёв слушал и молчал. Он почему-то жалел Кирика, жалел,
не отдавая себе отчёта, за что именно жаль ему этого толстого и недалёкого парня? И
в то же время почти всегда ему хотелось смеяться при виде Автономова. Он
не верил рассказам Кирика об его деревенских похождениях: ему казалось, что Кирик хвастает, говорит с чужих слов. А находясь
в дурном настроении, он, слушая речи его, думал...
И сестра Гаврика тоже постоянно убеждала Илью
в том, что она
не ровня ему.
Дочь почтальона, одетая едва
не в лохмотья, она смотрела на него так, точно сердилась на
то, что он живёт на одной земле с нею.
И вновь
в душу Ильи стало вторгаться давно уже
не владевшее ею настроение, — снова он злился на людей, крепко и подолгу думал о справедливости, о своём грехе и о
том, что ждёт его впереди.
И когда они поют грустные песни,
то все хохочут
не в лад пению, а запевая весёлое, горько плачут, грустно кивая головами и вытирая слёзы белыми платочками.
— Во-от! — насмешливо воскликнул Лунёв. —
В том всё и дело, что она тебя
не слушалась! А что ты сказать ей мог?
— Верно!
Не успокаивает… Какой мне выигрыш
в том, что я, на одном месте стоя, торгую? Свободы я лишился. Выйти нельзя. Бывало, ходишь по улицам, куда хочешь… Найдёшь хорошее, уютное местечко, посидишь, полюбуешься… А теперь торчу здесь изо дня
в день и — больше ничего…