Неточные совпадения
Но
те, которые ограничивают себя интересом к психологии, к формальной стороне художества,
те закрывают себе доступ к этим мирам и никогда
не поймут
того, что раскрывается
в творчестве Достоевского.
Если всякий гений национален, а
не интернационален, и выражает всечеловеческое
в национальном,
то это особенно верно по отношению к Достоевскому.
Конечно, он никогда
не был реалистом
в том смысле,
в каком наша традиционная критика утверждала у нас существование реалистической школы Гоголя.
Не видят и
не знают Достоевского
те, которых он исключительно повергает
в мрак,
в безысходность, которых он мучит и
не радует.
Творчество
не было для него, как для многих, прикрытием
того, что совершалось
в глубине.
Те, которые
не интересуются идейной диалектикой Достоевского, трагическими путями его гениальной мысли, для кого он лишь художник и психолог, —
те не знают много
в Достоевском,
не могут понять его духа.
В противоположность часто высказываемому мнению нужно энергично настаивать на
том, что дух Достоевского имел положительное, а
не отрицательное направление.
Но первые движения
в глубину должны были быть движением во
тьме, дневной свет душевного человеческого мира и мира материального, к которому он был обращен, начал гаснуть, а новый свет сразу еще
не возгорелся.
«Я нисколько
не удивлюсь, — говорит герой „Записок из подполья“, — если вдруг ни с
того ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливой физиономией, упрет руки
в бока и скажет нам всем: а что, господа,
не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного раза, ногой, прахом, единственно с
той целью, чтобы все эти логарифмы отправились к черту и чтобы нам опять по своей глупой воле пожить (курсив мой. — Н.Б.).
Я верю
в это, я отвечаю за это, потому что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно
в том только и состоит, чтобы человек поминутно доказывал себе, что он человек, а
не штифтик» (курсив мой. — Н.Б.).
Человеческое общество
не муравейник, и
не допустит человеческая свобода, которая влечет к
тому, чтобы «по своей глупой воле пожить», превращения общества
в муравейник.
Это раздвоение и поляризация человеческой природы, это трагическое движение, идущее
в самую духовную глубину,
в самые последние пласты,
не связано ли у Достоевского с
тем, что он призван был
в конце новой истории, у порога какой-то новой мировой эпохи раскрыть
в человеке борьбу начал Богочеловеческих и человекобожеских, Христовых и антихристовых, неведомую прежним эпохам,
в которых зло являлось
в более элементарной и простой форме?
И
не должно ли искать разрешения вековечной
темы о свободе
в том, что Христос
не только Истина, которая дает свободу, но и Истина о свободе, свободная Истина, что Христос есть свобода, свободная любовь.
Не внешняя кара ожидает человека,
не закон извне налагает на человека свою тяжелую руку, а изнутри, имманентно раскрывающееся Божественное начало поражает человеческую совесть, от опаляющего огня Божьего сгорает человек
в той тьме и пустоте, которую он сам избрал себе.
Христос и есть последняя свобода,
не та беспредметная, бунтующая и самозамыкающаяся свобода, которая губит человека, истребляет его образ, но
та содержательная свобода, которая утверждает образ человека
в вечности.
Достоевский
не принимает ни
того рая,
в котором невозможна еще свобода духа, ни
того рая,
в котором она уже невозможна.
Тему о свободе Достоевский трактует динамически, а
не статически, его свобода все время находится
в диалектическом движении,
в ней раскрываются внутренние противоречия, и она переходит из одного фазиса
в другой.
Они требуют «да» или «нет»,
в то время как такие ответы
не могут быть даны.
Если существует человек, человеческая личность
в измерении глубины,
то зло имеет внутренний источник, оно
не может быть результатом случайных условий внешней среды.
Тот, кто
в своеволии своем
не знает границ своей свободы, теряет свободу,
тот становится одержимым «идеей», которая его порабощает.
Может ли необыкновенный человек, призванный послужить человечеству, убить самое ничтожное и самое безобразное человеческое существо, отвратительную старушонку-процентщицу, которая ничего, кроме зла,
не причиняет людям, для
того чтобы этим открыть себе путь
в будущем к облагодетельствованию человечества.
И
тот, кто
не склоняется перед Высшей Волей
в решении этого вопроса, истребляет ближних и самого себя.
Поэтому он принадлежит к
тем образам у Достоевского, которые
не имеют дальнейшей человеческой судьбы, которые выпадают из человеческого царства
в небытие.
Достоевский хотел сказать, что всякий человек и его жизнь
в том лишь случае имеет безусловное значение и
не допускает обращения с ним как со средством для каких-либо идей или интересов, если он — бессмертное существо.
И устами Алеши он ответил на вопрос Ивана, согласился ли бы он «возвести здание судьбы человеческой с целью
в финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой», если бы «для этого необходимо и неминуемо предстояло замучить всего лишь одно крохотное созданьице, вот
того самого ребеночка, бившего себя кулачком
в грудь, и на неотмщенных слезах его основать это здание», — «нет,
не согласился бы».
Мужчина бессилен овладеть женщиной, он
не принимает женской природы внутрь себя и
не проникает
в нее, он переживает ее как
тему своего собственного раздвоения.
И, быть может, все несчастье Мышкина
в том, что он слишком был подобен ангелу и недостаточно был человеком,
не до конца человеком.
Они возлюбили бы и землю и жизнь неудержимо и
в той мере,
в какой постепенно сознавали бы свою преходимость и конечность, и уже особенною, уже
не прежнею любовью.
Такой любви никогда
не будет
в безбожном человечестве;
в безбожном человечестве будет
то, что нарисовано
в «Бесах».
Никогда ведь
не бывает
того, что преподносится
в утопиях.
Нечаевское дело, которое послужило поводом к составлению фабулы «Бесов»,
в своей явленной эмпирии
не походило на
то, что раскрывается
в «Бесах».
Но
тот, кто обращен к Христу Грядущему и к последней борьбе
в конце времен, так же человек будущего, а
не прошлого, как и
тот, кто обращен к грядущему антихристу и
в последней борьбе стал на его сторону.
А которые
в Бога
не веруют, ну
те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так это один же черт выйдет, все
те же вопросы, только с другого конца».
«Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира, и
не то, чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и
не состояться, а совершенно определенно так этак послезавтра утром, ровно
в двадцать пять минут одиннадцатого».
Также и
в восточном православии были соблазны и уклоны византийской цезаристской идеи, и
не было
в нем
той свободы духа, которую проповедовал Достоевский
в христианстве.
Социалистическое государство есть
не секулярное, а вероисповедное государство, подобно государству католическому,
в нем есть господствующее вероисповедание и полнотой прав обладают лишь
те, которые принадлежат к этому господствующему вероисповеданию.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут, изгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусное измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого „эвклидовского ума“, что, наконец,
в мировом финале,
в момент вечной гармонии, случится и явится что-то до
того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими крови, чтобы
не только можно было простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, — пусть, пусть это все будет и явится, но я-то всего этого
не принимаю и
не хочу принять».
Не стоит она слезинки хотя бы одного только
того замученного ребенка, который бил себя кулачком
в грудь и молился
в зловонной конуре неискупленными слезками своими к „Боженьке“.
Когда
в своей прославленной речи о Пушкине Достоевский обратился к русским людям со словами: «Смирись, гордый человек», —
то смирение, к которому он призывал,
не было простым смирением.
Не случайно народ живет
в этой или иной природе, на
той или иной земле.
Культурный слой
не в силах был признать свою культурную миссию перед народом, своего долга вносить свет
в тьму народной стихии.
Та же неспособность к духовной автономии,
та же нетерпимость, искание правды
не в себе, а вне себя.
Мы, со своей стороны, заявляем как факт и твердо верим
в непреложность
того, что
в теперешнем, чуть
не всеобщем повороте к почве, сознательном и бессознательном, влияние славянофилов слишком мало участвовало и даже, может быть, совсем
не участвовало».
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере
в свой подвиг,
в свою истину,
в свою борьбу и
в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними —
в то же время убежденный всем сердцем
в том, что все это уже давно кладбище и никак
не более».
Но нельзя было сделать отсюда
того вывода, что
в России
не будет побеждать эта мировая тенденция современной цивилизации, этот безрелигиозный дух, что дух
не пойдет и у нас на убыль.
«Если великий народ
не верует, что
в нем одном истина, если
не верует, что он один способен и призван все воскресить и спасти своей истиной,
то он тотчас же обращается
в этнографический материал, а
не в великий народ…
Великий Инквизитор восстал против Бога во имя человека, во имя самого маленького человека,
того самого человека,
в которого он также
не верит, как и
в Бога.
И Великий Инквизитор обвиняет Христа
в том, что, обременив людей непосильной свободой, Он поступил как бы
не любя их.
И если за Тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи, десятки тысяч,
то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые
не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного?
Атеистический социализм всегда обвиняет христианство
в том, что оно
не сделало людей счастливыми,
не дало им покоя,
не накормило их.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему
не снились никогда. // Меж
тем как мы, враги Гимена, //
В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Я плачу… если вашей Тани // Вы
не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
У ночи много звезд прелестных, // Красавиц много на Москве. // Но ярче всех подруг небесных // Луна
в воздушной синеве. // Но
та, которую
не смею // Тревожить лирою моею, // Как величавая луна, // Средь жен и дев блестит одна. // С какою гордостью небесной // Земли касается она! // Как негой грудь ее полна! // Как томен взор ее чудесный!.. // Но полно, полно; перестань: // Ты заплатил безумству дань.
Он
в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, //
В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; //
В одном нашел тетрадь расхода, //
В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, //
В иные книги
не глядел.
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее
в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.