Неточные совпадения
В лесистом Верховом Заволжье деревни малые, зато частые, одна от другой на версту, на две. Земля холодна, неродима, своего хлеба мужику разве до Масленой хватит, и
то в урожайный год! Как ни бейся на надельной полосе, сколько страды над ней ни принимай, круглый год трудовым хлебом себя
не прокормишь. Такова сторона!
Живет заволжанин хоть
в труде, да
в достатке. Сысстари за Волгой мужики
в сапогах, бабы
в котах. Лаптей видом
не видано, хоть слыхом про них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а
в редком доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка есть, что с печки уж лет пяток
не слезает, так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут его
в домовину обряжать. Таков обычай: летом
в сапогах, зимой
в валенках, на
тот свет
в лапотках…
Кто знаком только с нашими степными да черноземными деревнями,
в голову
тому не придет, как чисто, опрятно живут заволжане.
Волга — рукой подать. Что мужик
в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему
не нажить; и за Волгой
не всяк
в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников
в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним
не стоят. Чего ж еще?.. И за
то слава
те, Господи!..
Не всем же
в золоте ходить,
в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он
в колыбели лежит.
Отец тысячник выдаст замуж
в дома богатые,
не у квашни стоять,
не у печки девицам возиться, на
то будут работницы; оттого на белой работе да на книгах больше они и сидели.
— Уж исправник-от
не тем ли святым местам ездит поклоняться? — усмехаясь, спросил жену Патап Максимыч. — Домашка головщица, что ли, ему
в лесу-то каноны читает?.. Аль за
те каноны Семен-от Петрович шелковы платки ей дарит?
Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто
в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у
того конь весь год
не будет хромать и
не случится с ним иной болести.
Но, веря своей примете, мужики
не доверяли бабьим обрядам и, ворча себе под нос, копались средь дворов
в навозе, глядя,
не осталось ли там огня после
того, как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на
том свете родителям было теплее.
—
Тем и лучше, что хорошего отца дочери, — сказала Аксинья Захаровна. — Связываться с
теми не след. Сядьте-ка лучше да псалтырь ради праздника Христова почитайте. Отец скоро с базара приедет, утреню будем стоять; помогли бы лучше Евпраксеюшке моленну прибрать… Дело-то
не в пример будет праведнее, чем за околицу бегать. Так-то.
Аксинья Захаровна с дочерьми и канонница Евпраксия с утра
не ели, дожидаясь святой воды. Положили начал, прочитали тропарь и, налив
в чайную чашку воды, испили понемножку. После
того Евпраксия, еще три раза перекрестясь, взяла бурак и понесла
в моленну.
— Самарский… Мужик богатый: свои гурты из степи гоняет, салотопленый завод у него
в Самаре большущий,
в Питер сало поставляет. Капиталу сто четыре тысячи целковых, а
не то и больше; купец, с медалью; хороший человек. Сегодня вместе и вечерню стояли.
—
Не учил отец смолоду, зятю
не научить, как
в коломенску версту он вытянулся, — сказал на
то Патап Максимыч. — Мало я возился с ним? Ну, да что поминать про старое? Приглядывать только надо, опять бы чего
в кабак со двора
не стащил.
По нашим местам, думаю я, Никифору
в жизнь
не справиться, славы много; одно
то, что «волком» был; все знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на
то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня,
не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни
в прок, ни
в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш,
не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи
в белом саване…
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети
не грелись, чужого куска
не едали, родительского дома отродясь
не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли
того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела
в источный голос.
Не знаю, как
в Хвостикове у ложкарей, Саввушка, а у Чапурина
в Осиповке такое заведенье, что, если который работник, окроме положенной работы, лишков наработает, за
те лишки особая плата ему сверх ряженой.
—
В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до
того дошло, что отец тебя
в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал.
Не своей волей ты рядиться пришел?
Возвращаясь
в Поромово,
не о
том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу,
не о
том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду
не употребляла его, — отправилась
в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках
в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм
в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на
то, что у них
в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них
не хотят.
Расспросам Насти
не было конца — хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль
ту подушку матушка Манефа
в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
Но главный замысел
не тот был: хотелось ему будущим сватушке да зятьку показать, каков он человек за Волгой, какую силу
в народе имеет.
В той стороне помещичьи крестьяне хоть исстари бывали, но помещиков никогда
в глаза
не видали.
Оттого помещики и
не сажали
в свои заволжские вотчины немцев-управляющих, оттого и спас Господь милостливый Заволжский край от
той саранчи, что русской сельщине-деревенщине во времена крепостного права приходилась
не легче татарщины, лихолетья и длинного ряда недородов, пожаров и моровых поветрий.
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками
в город, заверну к Ключову, позову куму и насчет
того потолкую с ней, что искупить, а воротясь домой, подводу за ней пошлю. Да вот еще что, Аксиньюшка:
не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея
в Захлыстино, стяг свежины на базаре купил бы да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
— Коли дома есть, так и ладно. Только смотри у меня, чтобы
не было
в чем недостачи.
Не осрами, — сказал Патап Максимыч. —
Не то, знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
—
Не приставай к Настасье, Максимыч, — вступилась Аксинья Захаровна. — И без
того девке плохо можется. Погляди-ка на нее хорошенько, ишь какая стала, совсем извелась
в эти дни. Без малого неделя бродит как очумелая. От еды откинуло, невеселая такая.
—
В достаточных обителях точно — деньжонки кой-какие водятся, говорить про
то нечего, а по бедным
не богаче сирот живут.
— Зачала Лазаря! — сказал, смеясь, Патап Максимыч. — Уж и Рассохиным нечего есть! Эко слово, спасенная душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас
в Комарове они и хоронились, и постригались, и каких за
то вкладов
не надавали! Пошарь-ка у Досифеи
в сундуках, много тысяч найдешь.
—
Не успели, — молвила Манефа. —
В чем спали,
в том и выскочили. С
той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и до
того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни,
в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
Рылась я, братец,
в книгах, искала на
то правила, подобает ли
в шитом шерстями да синелью омофоре епископу действовать, —
не нашла.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как
в воду опущенная, молча сидела она у окна,
не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч
в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о
том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
Не отвечала Настя.
То в жар,
то в озноб кидало ее, на глазах слезы выступили.
— Никогда я Настасье про иночество слова
не говорила, — спокойно и холодно отвечала Манефа, — беседы у меня с ней о
том никогда
не бывало. И нет ей моего совета, нет благословения идти
в скиты. Молода еще, голубушка, —
не снесешь… Да у нас таких молодых и
не постригают.
На другой день после
того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и
не в субботу, но как же приехавших из Комарова гостей
в баньке
не попарить?
Не по-русски будет,
не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч такой охотник был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже
не знал, куда деваться. На месте
не сиделось ему:
то в избе побудет,
то на улицу выбежит,
то за околицу пойдет и зальется там громкою песней.
В доме петь он
не смел:
не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
Кто говорил, что, видно, Патапу Максимычу
в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает, кто полагал,
не будет ли у него
в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
И
в самом деле: захотелось бы Патапу Максимычу
в головы, давным бы давно безо всяких угощеньев его целой волостью выбрали, да
не того он хочет:
не раз откупался, ставя на сходе ведер по пяти зелена вина для угощенья выборщиков.
— Эх вы, умные головы, — крикнула она, вслушавшись
в мирские речи, — толкуют, что воду толкут, а догадаться
не могут. Кто что ни скажет,
не под
тот угол клин забивает… Слушать даже тошно.
— А баба-то, пожалуй, и правдой обмолвилась, — сказал
тот, что постарше был. — Намедни «хозяин» при мне на базаре самарского купца Снежкова звал
в гости, а у
того Снежкова сын есть, парень молодой, холостой;
в Городце частенько бывает. Пожалуй, и
в самом деле
не свадьба ль у них затевается.
Выслушав,
в чем дело,
не заходя к тетке, к которой было из-за двух верст приходила покланяться, чтобы
та ей разбитую кринку берестой обмотала, побежала домой без оглядки, точно с краденым.
— Куда, чай,
в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику
в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало
того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано,
в городских головах сидел,
в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
— Куда ж ему
в зятья к мужику идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие
в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я
в тех местах
в позапрошлом году. Пароходов своих четыре ли, пять ли.
Не пойдет такой зять к тестю
в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей,
в наших лесах да
в болотах жить!
— То-то же. Ступай теперь. Выкинь печаль из головы,
не томи понапрасну себя, а девицу красну
в пущу тоску
не вгоняй.
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и
не знал он, что делать:
то на улицу выйдет, у ворот посидит,
то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так до сумерек пробился,
в токарню
не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел
в красильне.
«Уснула, — подумала Аксинья Захаровна. — Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и
не чаяла я такой!.. Гляди-кась,
в черницы захотела, и что ей это
в головоньку втемяшилось?.. На
то ли я ее родила да вырастила?.. А все Максимыч!.. Лезет со своим женихом!..»
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней
в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам
не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты
не одна была… Да у меня дурь-то из головы выкинь,
не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Сначала речь про кельи поведи,
не заметил бы, что мысли меняешь.
Не то твоим словам веры
не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня
в обитель
не пустишь, я, мол, себя
не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму
в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит:
не робей, смело говори да строго, свысока.
— Нет, нет, ни за что на свете!.. — с жаром заговорила Настя. — Удавлюсь, либо камень на шею да
в воду, а за
тем женихом, что тятя на базаре сыскал, я
не буду…
За обедом Патап Максимыч был
в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и
та успела убедить брата, что никогда
не советовала племяннице принимать иночество. Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но
та сама зубаста была и, при всей покорности,
в долгу
не оставалась. Настя молчала.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха, что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков, что ли, он там прозывается.
Не лежит у меня к нему сердце, и я за него
не пойду.
В том и есть воля девичья. Кого полюблю, за
того и отдавай, а воли моей
не ломай.