1. Русская классика
  2. Лесков Н. С.
  3. На ножах
  4. Глава 25. Две кометы — Часть 5. Темные силы

На ножах

1870

Глава двадцать пятая

Две кометы

Аудиенция Глафиры с княгиней Казимирой не была полною неожиданностию ни для той, ни для другой из этих почтенных дам. Павел Николаевич Горданов, по указанию Глафиры, еще утром научил Казимиру произвести скандал, пользуясь кратковременным пребыванием здесь Бодростиной. Ему нетрудно было убедить княгиню, что таким образом она поставит старика в крайнее положение, и что, находясь под сугубым давлением страха и скандала, он верно употребит последние усилия удовлетворить ее требования.

Казимира находила это практичным и потому ни на минуту не поддалась убеждениям Грегуара, а напротив была непреклонна и явилась в дом к Бодростину именно в обеденный час, когда вся семья и гости должны были быть в сборе. Разумеется, не было это неожиданностью и для Глафиры, которая ждала княгиню во всеоружии своей силы и ловкости. И вот наконец две кометы встретились.

Закрыв дверь в столовую и внутренние комнаты, Глафира Васильевна, явясь через зал, открыла дверь в переднюю, где княгиня Казимира ожидала ответа на свое письмо. Одетая в пышное черное платье и в бархатную кофту, опушенную чернобурой лисицей, она стояла в передней, оборотясь лицом к окнам и спиной к зальной двери, откуда появилась Глафира Васильевна.

— Княгиня, я вас прошу не отказать мне в минуте свидания, — пригласила ее Глафира Васильевна.

Казимира, не ожидавшая такого оборота дела, на мгновение смешалась, но тотчас же смело вскинула голову и бойко пошла за Глафирой. Та села у фортепиано и показала гостье на кресло против себя.

— Вы пришли не ко мне, а к моему мужу?

— Да, — отвечала Казимира.

— И по делу, в которое мне, как жене его, может быть неудобно было бы вмешиваться, но (Глафира едва заметно улыбнулась) с тех пор, как мы с вами расстались, свет пошел наизнанку, и я нахожу себя вынужденной просить вас объясниться со мною.

— Для меня все равно, — отвечала Казимира.

— Я так и думала, тем более что я все это дело знаю и вам не будет стоить никакого труда повторить мне вашу претензию: вы хотите от моего мужа денег.

— Да.

— За вашего пропавшего ребенка?

— Да.

— Мой муж так неловко поставил себя в этом деле, что он должен удовлетворить вас; — это бесспорно, но дело может казаться несколько спорным в отношении цены: вы сколько просите?

— Пятьдесят тысяч.

— Вы хотите пятьдесят тысяч: это дорого.

Казимира бросила гневный взгляд и сказала:

— Я не знаю, во сколько вы хотите ценить честь женщины моего положения, но я меньше не возьму; притом это уголовное дело.

— Да, да, я очень хорошо понимаю, это, действительно, уголовное дело; но, княгиня, тут ведь куда ни глянь, вокруг все уголовные дела. Это модный цвет, который нынче носят, но я все-таки хочу это кончить. Я вам решилась предложить кончить все это несколько меньшею суммой.

— Например?

— Например, я вам могу дать пятьсот рублей.

Казимира вспыхнула и грозно встала с места.

— Позвольте, княгиня, я ведь еще не кончила; я согласна, что пятьсот рублей это огромная разница против того, что вы желаете получить с моего мужа, но зато я вам дам в прибавок вот этот вексель.

Глафира, стоя в эту минуту по другую сторону фортепиано, развернула и показала княгине фальшивый вексель от имени Бодростина, писанный ее рукой.

Казимира смешалась, и чтобы не выдать своего замешательства, защурив глаза, старалась как бы убедиться в достоинствах предъявленной ей бумаги.

— Вы, ваше сиятельство, не беспокойтесь, — проговорила, опуская в карман бумажку, Глафира: — вексель этот не подлежит ни малейшему сомнению, он такое же уголовное дело, как то, которым вы угрожаете моему мужу, но с тою разницей, что он составляет дело более доказательное, и чтобы убедить вас в том, что я прочно стою на моей почве, я попрошу вас не выходить отсюда прежде, чем вы получите удостоверение. Вы сию минуту убедитесь, что для нас с вами обоюдно гораздо выгоднее сойтись на миролюбивых соглашениях.

— Откуда это могло взяться? — прошептала потерявшаяся Казимира.

Но в это время Глафира Васильевна, приотворив дверь в столовую, громко крикнула:

— Горданов, ayez la bonté, [будьте добры (франц.).] на одну минутку.

Павел Николаевич, обтирая салфеткой усы, вошел твердой и спокойной поступью и слегка кивнул Казимире, которая стояла теперь в конце фортепиано, опершись рукой о деку.

— Помогите мне кончить с княгиней, — начала Глафира.

— С удовольствием-с.

— Княгиня Казимира Антоновна, угодно вам получить тысячу рублей и этот вексель? С тысячью рублей вы можете спокойно уехать за границу.

— Но мое будущее, — сказала Казимира.

— О, княгиня, оно достаточно обеспечено вашим новым положением и во всяком случае о нем не место здесь говорить. Угодно вам или не угодно?

Казимира взглянула на Горданова и, укусив свою алую губку, отвечала:

— Хорошо-с.

— Павел Николаевич, — молвила ласково Глафира, — потрудитесь написать в кабинете маленькую записочку от княгини…

Княгиня было запротестовала против писания каких бы то ни было записок, но дело было уже так на мази, что Глафире Васильевне не стоило большого труда уговорить ее согласиться и на это. Шансы так переменились, что теперь Глафира угрожала, и княгине не осталось ничего больше, как согласиться.

Горданов в одну минуту составил маленькую мировую записочку, в которой княгиня в самых ясных и не совсем удобных для нее выражениях отрекалась от начатия когда бы то ни было своей претензии против Бодростина. И записочка эта была подписана трепетною рукою Казимиры, причем Глафира вручила ей честным образом и обещанную тысячу рублей, и вексель. Схватив в свои руки этот листок, Казимира быстро разорвала его на мелкие кусочки и, вспыхнув до ушей, скомкала эти клочки в руке и со словом «подлец» бросила их в глаза Горданову и, никому не поклонясь, пошла назад в двери.

Горданов было сделал вслед за нею нетерпеливое движение, но Глафира удержала его за руку и сказала:

— Останьтесь, она имеет достаточную причину волноваться.

Таким образом в этот великий день было совершено два освобождения: получили право новой жизни Висленев и Бодростин, и оба они были обязаны этим Глафире, акции которой, давно возвышенные на светской бирже, стали теперь далеко выше пари и на базаре домашней суеты. Оба они были до умиления тронуты; у старика на глазах даже сверкали слезы, а Висленев почти плакал, а через час, взойдя в кабинет Бодростина, фамильярно хлопнул его по плечу и шепнул:

— А что, дядя: ведь мы свободны!

Михаил Андреевич вспомнил, что он сумасшедший, и не рассердился, а Жозеф, еще похлопав ободрительно Бодростина, пошел к Глафире и спросил:

— Можно ли мне пойти погулять?

— Куда? — довольно строго спросила его Глафира.

— Ну… так немножко… проветриться.

— Можете, только прошу вас никуда не заходить.

— Нет; куда же заходить?

— Бог вас знает: может быть вы вздумаете показаться брюнетом жене.

— Нет, что вы это! Я скорей бы с удовольствием зашел на минутку к Ванскок, потому что я эту высокую женщину вполне уважаю…

— Нет, нет: этого нельзя.

— Отчего же? Она ведь очень, очень честная.

— Ну, просто нельзя.

Висленев стоял: ему страсть хотелось побывать у Ванскок, и он ждал разрешения: почему же ему этого не позволяют?

Глафира это поняла и отвечала ему на его безмолвный вопрос:

— Да неужто вы даже этого не понимаете, почему женщина может не желать, чтобы человек не был у другой женщины, которую он еще, к тому же, хвалит?

— Нет, понимаю, понимаю! — воскликнул в восторге Висленев и убежал, отпросившись в театр, но с намерением забежать по дороге к Ванскок.

Владея натурой быстрой, поднимавшейся до великого разгара страстей и вслед затем падавшей до совершенного бесстрастия, Глафира никогда не предполагала такого измельчания характеров, какое увидела при первых же своих столкновениях и победах. Все это делало в ее глазах еще более мелкими тех людей, с которыми она сталкивалась, и она теперь еще больше не жалела о своем утреннем визите к генералу. В ней мелькнула уверенность, что если Горданов ее еще до сих пор и не выдал, то непременно выдаст в минуту опасности, если дело убийства пойдет неладно.

В Петербурге теперь ничто более ее не задерживало, а Михаил Андреевич, после тех передряг, какие он перенес здесь, сам рад был расстаться с Северною Пальмирой. Бодростина решила, что им нужно уехать в деревню.

Решение это не встретило ни малейшего противоречия, и день отъезда был назначен вскоре.

В три-четыре дня, которые Глафира провела в Петербурге, она виделась только с братом и остальное время все почти была дома безвыходно. Один раз лишь, пред самым отъездом, она была опять у генерала, благодарила его за участие, рассказала ему, что все дело кончено миролюбиво, и ни о чем его больше не просила.

Казимира уехала из Петербурга в тот же день, что и было совершенно уместно, потому что Глафира Васильевна, сообщая генералу о своем успехе в этой сделке, улыбаясь, передала ему клочки разорванного Казимирой векселя.

«Это большая шельма, это тонкая барыня», — подумал генерал и оставил эти клочки у себя, причем Глафире показалось, и совершенно небезосновательно, что его превосходительство не без цели завладел этими клочками, потому что он обмолвился при ней, сказав про себя:

— Таковы-то и все у них слуги верные.

Висленев, прослушав оперу «Руслан», забежал-таки к честнейшей Ванскок и сообщил ей, что он спирит и ведет подкоп против новейших перевертней, но та выгнала его вон. В день отъезда он раньше всех впрыгнул в карету, которая должна была отвезть их на железную дорогу, и раньше всех вскочил в отдельное первоклассное купе.

Михаил Андреевич сидел посреди дивана, обитого белым сукном: он был в легком, светлом пиджаке, в соломенной шляпе, а вокруг него, не сводя с него глаз, как черные вороны, уселись: Глафира, Горданов и Висленев. С ними же до Москвы выехал и наследник Бодростина Кюлевейн.

В Москве они остановились на три дня, но в эти три дня случилось небольшое происшествие.

Желая вознаградить себя за сидение в Петербурге, Жозеф, призаняв у Глафиры Васильевны двадцать пять рублей, носился по Москве: сделал визиты нескольким здешним гражданам, обедал в «Эрмитаже», был в театре и наконец в один вечер посетил вместе с Гордановым и Кюлевейном «Грузины», слушал там цыган, пил шампанское, напился допьяна и на возвратном пути был свидетелем одного неприятного события. Кюлевейн, которого вместе с Висленевым едва посадили в карету, вдруг начал икать, как-то особенно корчиться и извиваться червем и на полдороге к гостинице умер.

Событие было самое неприятное, страшно поразившее Бодростина, тронувшее, впрочем, и Глафиру; однако тронувшее не особенно сильно, потому что Глафира, узнав о том, где были молодые господа прежде трагического конца своей гулянки, отнеслась к этому с крайним осуждением. Висленев же был более смущен, чем поражен: он не мог никак понять, как это все случилось, и, проснувшись на другое утро, прежде всего обратился за разъяснениями к Горданову, но тот ему отвечал только:

— Ты уж молчи по крайней мере, а не расспрашивай.

— Нет, да я-то что же такое тут, Паша; я-то что же? отчего же мне не расспрашивать?

— Отчего тебе не расспрашивать? будто ты не знаешь, что ты сделал?

— Я сделал, что такое?

— Ты сделал, что такое? Не ты разве давал ему содовые порошки?

— Ну я, ну так что ж такое! Но я вообще сам был немножко, знаешь, того.

— Да, немножко того, но, однако, дело свое сделал. Нет, я, черт тебя возьми, с тобой больше пьяным быть не хочу. С тобой не дай бог на одной дороге встречаться, ишь ты, каналья, какой стал решительный…

Висленев испугался; однако не без некоторого удовольствия поверил, что он решительный.

Между тем Кюлевейна схоронили; поезжане еще пробыли в Москве по этому поводу лишних три дня, употребленные частью на хлопоты о том, чтобы тело умершего кавалериста не было вскрыто, так как смерть его казалась всем очевидною. Врач дал свидетельство, что он умер от удара, и концы были брошены, если не в воду, то в могилу Ваганькова кладбища.

Михаил Андреевич оставался без наследника и заговорил с Ропшиным о необходимости взять из Опекунского Совета духовное завещание.

Крылатые слова, сказанные об этом стариком, исполнили глубочайшего страха Глафиру. Она давно не казалась такою смятенною и испуганною, как при этой вести. И в самом деле было чего бояться: если только Бодростин возьмет завещание и увидит, что там написано, то опять все труды и заботы, все хлопоты и злодеяния, все это могло пойти на ветер.

Горданов по этому поводу заявил мысль, что надо тут же кончить и с Бодростиным, но две смерти разом имели большое неудобство: Глафира признала это невозможным и направила дело иначе: она умолила мужа подождать и не возмущать теперь души ее заботами о состоянии.

— На что оно мне? на что? — говорила она, вздыхая, — мне ничего не нужно, я все отжила и ко всему равнодушна, — и в этих ее словах была своя доля правды, а так как они высказывались еще с усиленною задушевностью, то имели свое веское впечатление.

— Не узнаю, не узнаю моей жены, — говорил Бодростин. — А впрочем, — сообщил он по секрету Ропшину, — я ей готовлю сюрприз, и ты смотри не проговорись: восьмого ноября, в день моего ангела, я передам ей все, понимаешь, все как есть. Она этого стоит.

— О, еще бы! — воскликнул Ропшин и, разумеется, все это сообщил Глафире Васильевне.

Положение секретаря было ужасное: два завещания могли встретиться, и третий документ, о котором замышлял Бодростин, должен был писаться в отмену того завещания, которое сожжено, но которое подписывал в качестве свидетеля Подозеров… Все это составляло такую кашу, в которой очень не мудрено было затонуть с какою хочешь изворотливостью.

— Но вы, Генрих, разве непременно будете свидетельствовать, что вы подписывали не то завещание, которое лежит в конверте?

— Я не знаю; я падаю духом при одной мысли, что все откроется.

— Мы поддержим ваш дух, — прошептала, сжав его руку, Глафира. — За вашу преданность мне, Генрих, я заплачу всею моею жизнью. Только подождите, — дайте мне освободиться от всех этих уз.

— Да; пора, — отвечал смелее, чем всегда, Ропшин.

Глафире это показалось очень неприятно и она прекратила разговор, сказав, что против свидетельства Подозерова она примет верные меры, и долго совещалась об этом с Гордановым.

Висленев же, чем ближе подъезжал к родным местам, тем становился бойче и живее: пестрое помешательство у него переходило в розовое: он обещал Горданову устроить рандевушку с сестрой, пробрав ее предварительно за то, что она вышла за тряпку, а сам постоянно пел схваченную со слуха в «Руслане» песню Фарлафа:

Близок уж час торжества моего,

Могучий соперник теперь мне не страшен.

— Да; только гляди, Фарлаф, не сфарлафь в решительную минуту, — говорил ему Горданов, понимая его песню.

— О, не сфарлафлю, не сфарлафлю, брат, — мне уж надоело. Пора, пора: мне Глафира и ее состояние, а тебе моя сестра, и я дам вам десять тысяч. Помогай только ты мне, а уж я тебе помогу.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я