На ножах
1870
Глава двадцать четвертая
Зато делается очень худо Бодростину
Увидев бегство Кишенского, Иосаф Платонович не знал уже меры своим восторгам: он кидался на шею Бодростину и другим мужчинам, лобызал их, и наконец, остановившись пред Глафирой, поклонился ей чуть не до земли и воскликнул:
— Глафира Васильевна, вы такое сделали, что после этого вы великий маг и волшебник.
— А ты, братец, совершенный гороховый шут, — ответил ему смущенный его курбетами Бодростин, едва оторвавшись от своих тяжелых мыслей на минуту. — Помилуй скажи, только бог знает что наделал нам здесь вчера и уже опять продолжаешь делать сегодня такое же самое, что я в жизнь не видал.
— Я свободен, — отвечал ему немного спокойнее Висленев.
— Ну так что же, неужели и с ума сходить от того, что ты свободен?
— Да-с, я свободен, вы этого не можете понимать, а я понимаю.
— Ты, верно, понимаешь так, что ты теперь свободен делать глупости.
— Я свободен-с, свободен-с, и нечего вам больше мне об этом говорить, — опять ответил Висленев, и снова продолжал вертеться, рассказывая Грегуару, в каких он был затруднительных обстоятельствах, как его заел в России женский вопрос, который он сам поддерживал, и как он от этого ужасного вопроса гиб и страдал, и совершенно погиб бы, если б его не спасла Глафира Васильевна, самому ему неведомо какими путями.
Этот оживленный и оригинальный разговор занимал все общество во время закуски и продолжался за обедом, и его, вероятно, еще стало бы надолго, если бы во время обеда не произошло одного нового, весьма странного обстоятельства.
Когда было подано четвертое кушанье, в передней послышался звонок. Никто на это не обратил внимания, кроме Михаила Андреевича, но и тот, смешавшись на минуту, тотчас же поправился и сказал:
— Это верно Кюлевейн, он всегда опаздывает. Но это совсем не был Кюлевейн — Михаил Андреевич ошибся.
Прошло две-три минуты после звонка, а в комнату никто не являлся.
— Что же это? газеты, письма? что это такое может быть? — спросил, обращаясь к одному из слуг, снова начинавший терять спокойствие, Бодростин. Ему было не по себе, потому что Грегуар, ездивший по его поручению к Казимире, привез дурные вести. Княгиня ничего не уступала из своих требований, и шесть часов сегодняшнего вечера были последним сроком, до которого она давала льготу престарелому обожателю. Казимире было некогда ждать, и она хотела во что бы то ни стало кончить дело без суда, потому что она спешила выехать за границу, где ждал ее давно отторгнутый от ее сердца скрипач.
Смущение, выразившееся на лице Михаила Андреевича, становилось всеобщим. В передней слышался какой-то шум: кто-то в чем-то спорил, кто-то приказывал и наконец требовал.
Михаил Андреевич взглянул на висевшие на стене часы: стрелка как раз стояла на роковом месте: было шесть часов и несколько минут.
— Это она! Она, проклятая! Ее даже не удержало то, что здесь моя жена.
Глафира тоже понимала, что значит этот звонок.
— Да ободритесь, — сказала, она, не без иронии мужу.
Михаил Андреевич в самом деле почувствовал потребность ободриться и, возвысив голос, сказал оставшемуся слуге:
— Выйди, братец, узнай, что там такое?
Слуга приотворил дверь, и в эту минуту до слуха присутствовавших долетели следующие слова, произнесенные молодым и сильным, звучным контральто:
— Скажи твоему барину, что я здесь и не выйду отсюда без его ответа.
Не оставалось никакого сомнения, что это был голос княгини Казимиры: ее польский акцент был слишком знаком присутствующим для того, чтобы еще осталось какое-нибудь сомнение, что это была она. В этом хотел бы усомниться, но тщетно, один Михаил Андреевич, которому вошедший человек подал на подносе большой незапечатанный конверт.
Михаил Андреевич тревожно глядел на человека, на присутствующих, взял трепетною рукой этот конверт, и, раскрыв его, вынул оттуда листок и, растерявшись, начал читать вслух. Он, вероятно, хотел этим показать, что он не боится этого письма и несколько затушевать свое неловкое положение; но первые слова, которые он прочел громко, были: «Милостивый государь, вы подлец!»
— Это, верно, к вам или к тебе, — обратился он к Ропшину и к Горданову, суя им это письмо и надеясь таким образом еще на какую-то хитрость; он думал, что Горданов или Ропшин его поддержат. Но Горданов взял из рук Михаила Андреевича роковое письмо и прочитал дальше: «Вы подлец! Куда вы дели моего ребенка? Если вы сейчас не дадите мне известное удовлетворение, то я сию же минуту еду отсюда к прокурору».
— Нет, это должно быть не ко мне, а к кому-нибудь другому, — сказал Горданов, передавая с хладнокровным видом этот листок Ропшину, но тот смешался, покраснел и отвечал, что к нему не может быть такого письма.
— Так к кому же это?
— Во всяком случае не ко мне, — проговорил Грегуар.
— И тоже не ко мне-с, не ко мне, — отчурался Висленев.
— Ну, так отдайте назад и скажите, что это не сюда следует, — молвил Горданов, протягивая письмо к лакею, но Михаил Андреевич перехватил листок, встал с ним и заколебался.
Остальные сотрапезники сидели за столом в недоумении. Бодро встала одна Глафира. Она показала мужу рукой на дверь кабинета и, взяв письмо из его рук, сказала ему по-французски:
— Идите туда.
Затем, бросив на прибор свою салфетку, спокойным шагом вышла в переднюю и пригласила за собою в зал ожидавшую в передней Казимиру.
— Вот положение, — протянул, по выходе сестры, Грегуар.
Ропшин молчал, Горданов тоже, но Висленев весело расхохотался и, вскочив, начал бегать по комнате и, махая руками, восклицал:
— Нет-с, это женский вопрос! вот вам что такое женский вопрос!
— Перестаньте срамиться, — остановил его Грегуар, но Жозеф бойко его отпарировал и отвечал:
— Никогда не перестану-с, никогда, потому что я много от этого пострадал и своему полу не изменю!