На ножах
1870
Глава восьмая
Не краснеющие
Глафира Васильевна в сопровождении Висленева скорою походкой прошла две гостиных, библиотеку, наугольную и вступила в свой кабинет. Здесь Висленев поставил лампу и, не отнимая от нее своей руки, стал у стола. Бодростина стояла спиной к нему, но, однако, так, что он не мог ничего видеть в листке, который она пред собою развернула. Это было письмо из Петербурга, и вот что в нем было написано, гадостным каракульным почерком, со множеством чернильных пятен, помарок и недописок:
«Господин Подозеров! Я убедилась, что хотя вы держитесь принципов неодобрительных и патриот, и низкопоклонничаете пред московскими ретроградами, но в действительности вы человек и, как я убедилась, даже честнее многих абсолютно честных, у которых одно на словах, а другое на деле, потому я с вами хочу быть откровенна. Я пишу вам о страшной подлости, которая должна быть доведена до Бодростиной. Мерзавец Кишенский, который, как вы знаете, ужасный подлец и его, надеюсь, вам не надо много рекомендовать, и Алинка, которая женила на себе эту зеленую лошадь, господина Висленева, устроили страшную подлость: Кишенский, познакомясь с Бодростиным у какого-то жида-банкира, сделал такую подлую вещь: он вовлекает Бодростина в компанию по водоснабжению городов особенным способом, который есть не что иное, как отвратительнейшее мошенничество и подлость. Делом этим орудует какой-то страшный мошенник и плут, обобравший уже здесь и в Москве не одного человека, что и можно доказать. С ним в стачке полька Казимирка, которую вы должны знать, и Бодростина ее тоже знает…»
— Ох, ох! — сказала, пятясь назад и покрываясь румянцем восторга, Бодростина.
— Что? верно какие-нибудь неприятные известия? — спросил ее участливо Висленев.
— Боюсь в обморок упасть, — ответила шутя Глафира, чувствуя, что Висленев робко и нерешительно берет ее за талию и поддерживает. — «Держи ж меня, я вырваться не смею!» — добавила она, смеясь, известный стих из Дон-Жуана.
И с этим Глафира, оставаясь на руке Иосафа Платоновича, дочитала:
— «Эта Казимира теперь княгиня Вахтерминская. Она считается красавицей, хотя я этого не нахожу: сарматская, смазливая рожица и телеса, и ничего больше, но она ловка как бес и готова для своей прибыли на всякие подлости. Муж ей давал много денег, но теперь он банкрот: одна француженка обобрала его как липку, и Казимира приехала теперь назад в Россию поправлять свои делишки. У нее теперь есть bien aimé, [возлюбленный (франц.).] что всем известно, — поляк-скрипач, который играет и будет давать концерты, потому полякам все дозволяют, но он совершенно бедный и потому она забрала себе Бодростина с первой же встречи у Кишенского и Висленевой жены, которая Бодростиной терпеть не может. Я же, хотя тоже была против принципов Бодростиной, когда она выходила замуж, но как теперь это все уже переменилось и все наши, кроме Ванскок, выходят за разных мужей замуж, то я более против Глафиры Бодростиной ничего не имею, и вы ей это скажите; но писать ей сама не хочу, потому что не знаю ее адреса, и как она на меня зла и знает мою руку, то может не распечатать, а вы как служите, то я пишу вам по роду вашей службы. Предупредите Глафиру, что ей грозит большая опасность, что муж ее очень легко может потерять все, и она будет ни с чем, — я это знаю наверное, потому что немножко понимаю по-польски и подслушала, как Казимира сказала это своему bien aimé, что она этого господина Бодростина разорит, и они это исполнят, потому что этот bien aimé самый главный зачинщик в этом деле водоснабжения, но все они, Кишенский и Алинка, и Казимира, всех нас от себя отсунули и делают все страшные подлости одни сами, все только жиды да поляки, которым в России лафа. Больше ничего не остается, как всю эту мерзость разоблачить и пропечатать, над чем и я и еще многие думаем скоро работать и издать в виде большого романа или драмы, но только нужны деньги и осторожность, потому что Ванскок сильно вооружается, чтобы не выдавать никого. Остаюсь готова к услугам известная вам Ципри-Кипри».
«P. S. Можете спросить Дакку, которая знает, что я пишу вам это письмо: она очень честная госпожа и все знает, — вы ее помните: белая и очень красивая барыня в русском вкусе, потому что план Кишенского прежде был рассчитан на нее, но Казимира все это перестроила самыми пошлыми польскими интригами. Данка ничего не скроет и все скажет».
«Еще P. S. Сейчас ко мне пришла Ванскок и сообщила свежую новость. Бодростин ничего не знает, что под его руку пишут уже большие векселя по его доверенности. Пускай жена его едет сейчас сюда накрыть эту страшную подлость, а если что нужно разведать и сообщить, то я могу, но на это нужны, разумеется, средства, по крайней мере рублей пятьдесят или семьдесят пять, и чтобы этого не знала Ванскок».
Этим и оканчивалось знаменательное письмо гражданки Ципри-Кипри.
Бодростина, свернув листок и суя его в карман, толкнулась рукой об руку Висленева и вспомнила, что она еще до сих пор некоторым образом находится в его объятиях.
Занятая тем, что сейчас прочитала, она бесцельно взглянула полуоборотом лица на Висленева и остановилась; взгляд ее вдруг сверкнул и заискрился.
«Это прекрасно! — мелькнуло в ее голове. — Какая блестящая мысль! Какое великое счастие! О, никто, никто на свете, ни один мудрец и ни один доброжелатель не мог бы мне оказать такой неоцененной услуги, какую оказывают Кишенский и княгиня Казимира!.. Теперь я снова я, — я спасена и госпожа положения… Да!»
— Да! — произнесла она вслух, продолжая в уме свой план и под влиянием дум пристально глядя в глаза Висленеву, который смешался и залепетал что-то вроде упрека.
— Ну, ну, да, да! — повторяла с расстановками, держась за голову Бодростина и, с этим бросясь на отоман, разразилась неудержимым истерическим хохотом.
Увлеченный ею в этом движении, Висленев задел рукой за лампу и в комнате настала тьма, а черепки стекла зазвенели по полу. На эту сцену явился Горданов: он застал Бодростину, весело смеющуюся, на диване и Висленева, собирающего по полу черепки лампы.
— Что такое здесь у вас случилось?
— Это все он, все он! — отвечала сквозь смех Бодростина, показывая на Висленева.
— Я!.. я! При чем здесь я? — вскочил Иосаф Платонович.
— Вы?… вы ни при чем! Идите в мою уборную и принесите оттуда лампу!
Иосаф Платонович побежал исполнить приказание.
— Что это такое было у вас с Подозеровым? — спросила у Горданова Глафира, став пред ним, как только вышел за двери Висленев.
— Ровно ничего.
— Неправда, я кой-что слышала: у вас будет дуэль.
— Отнюдь нет.
— Отнюдь нет! Ага!
Висленев появился с лампой, и вдвоем с Гордановым стал исправлять нарушенный на столе порядок, а Глафира Васильевна, не теряя минуты, вошла к себе в комнату и, достав из туалетного ящика две радужные ассигнации, подала их горничной, с приказанием отправить эти деньги завтра в Петербург, без всякого письма, по адресу, который Бодростина наскоро выписала из письма Ципри-Кипри.
— Затем, послушай, Настя, — добавила она, остановив девушку. — Ты в черном платье… это хорошо… Ночь очень темна?
— Не видно зги, сударыня, и тучится-с.
— Прекрасно, — сходи, пожалуйста, на мельницу… и… Ты знаешь, как пускают шлюз? Это легко.
— Попробую-с.
— Возьмись рукой за ручку на валу и поверни. Это совсем не трудно, и упусти заслонку по реке; или забрось ее в крапиву, а потом беги домой чрез березник… Понимаешь?
— Все будет сделано-с.
— И это нужно скоро.
— Сию же минуту иду-с.
— Беги, и платья черного нигде не поднимай, чтобы не сверкали белые юбки.
— Сударыня, ужели первый раз ходить?
— Ну да, иди же и все сделай.
И Бодростина из этой комнаты перешла к запертым дверям Ларисы.
— Прости меня, chére Глафира; я очень разнемоглась и была не в силах выйти к столу, — начала Лариса, открыв дверь Глафире Васильевне.
— Все знаю, знаю; но надо быть девушкой, а не ребенком: ты понимаешь, что может случиться?
— Дуэль?
— А конечно!
— Но, Боже, что я могу сделать?
— Прежде всего не ломать руки, а обтереть лицо водой и выйти. Одно твое появление его немножко успокоит.
— Кого его?
— Его, кого ты хочешь.
— Но я ведь не могу идти, Глафира.
— Ты должна.
— Помилуй, я шатаюсь на ногах.
— Я поддержу.
И Глафира Васильевна еще привела несколько доказательств, убедивших Ларису в том, что она должна преодолеть себя и выйти вниз к гостям.
Лара подумала и стала обтирать заплаканное лицо, сначала водой, а потом пудрой, между тем как Бодростина, поджидая ее, ходила все это время взад и вперед по ее комнате; и наконец проговорила:
— Ах, красота, красота, сколько из-за нее делается безобразия!
— Я проклинаю ее… мою красоту, — отвечала, наскоро вытираясь пред зеркалом, Лариса.
— Проклинай или благословляй, это все равно; она наружи и внушает чувство.
— Чувство! Глафира, разве же это чувство?
— Любовь!.. А это что же такое, как не чувство? Страсть, «влеченье, род недуга».
— Любовь! так ты это даже называешь любовью! Нет; это не любовь, а разве зверство.
— Мужчины всегда так: что наше, то нам не нужно, а что оспорено, за то сейчас и в драку. Однако идем к ним, Лара!
— Идем; я готова, но, — добавила она на ходу, держась за руку Бодростиной: — я все-таки того мнения, что есть на свете люди, которые относятся иначе…
— То есть как это иначе?
— Я не могу сказать как… но иначе!
«Эх ты бедный, бедный межеумок! — думала Бодростина. — Ей в руки дается не человек, а клад: с душой, с умом и с преданностью, а ей нужно она сама не знает чего. Нет; на этот счет стрижки были вас умнее. А впрочем, это прекрасно: пусть ее занята Гордановым… Не может же он на ней жениться… А если?.. Да нет, не может!»
В это время они дошли до дверей портретной, и Бодростина, представив гостям Ларису, сказала, что вместо исчезнувшей лампы является живой, всеосвежающий свет.
— Светильник без масла долго не горит? — спросила она шепотом Подозерова, садясь возле него на свое прежнее место. Советую помнить, что я сказала: и в поцелуях, и в объятиях ум имеет великое значение! А теперь, господа, — добавила она громко, — пьем за здоровье того, кто за кого хочет, и простите за плохой ужин, каким я вас накормила.
Стол кончился; и Горданов тотчас же исчез. Бодростина зорко посмотрела ему вслед и велела человеку подать на балкон садовую свечу.
— Немножко нужно освежиться. Ночь темная, но тепла и ароматна… Ею надо пользоваться, скоро уже завоет вьюга и польют дожди.
Подозеров стал прощаться.
— Постойте же; сейчас вам запрягут карету.
— Нет, бога ради, не нужно: я люблю ходить пешком: здесь так близко, я скоро хожу.
Но Бодростина так твердо настояла на своем, что Подозеров должен был согласиться и остался ждать кареты.
— А я в одну минуту возвращусь, — молвила она и ушла с балкона.
Лариса, тотчас как только осталась одна с Подозеровым, взяла его за руку и шепнула:
— Бога ради, зовите меня с собою.
— Это неловко, — отвечал Подозеров.
— Но вы не знаете…
— Все знаю: вам не будет угрожать ничто, идите спать, заприте дверь и не вынимайте ключа, а завтра уезжайте. Идите же, идите!
— Ведь я не виновата…
— Верю, знаю; идите спать!
— Поверьте мне: все прошлое…
— Все прошлое не существует более, оно погребено и крест над ним поставлен. Я совладал с собою, не бойтесь за меня: я вылечен и более не захвораю, но дружба моя навсегда последует за вами всюду.
— Погребено… — заговорила было Лариса, но не успела досказать, что хотела.
— Ах, боже! что это такое? Вы слышите, вдруг хлынула вода! — воскликнула, вбегая в это время на балкон, Глафира Васильевна, и тотчас же послала людей на фабричную плотину, на которой уже замелькали огни и возле них показывались тени.
Человек доложил, что готова карета.
Подозеров простился; Лариса пошла к себе наверх, а Глафира Васильевна, открыв окно в зале, крикнула кучеру:
— На мост теперь идет вода, поезжай через плотину, там люди посветят.
Лошади тронулись, а Бодростина все не отходила от окна, докуда тень кареты не пробежала мимо светящихся на плотине фонарей.