На ножах
1870
Глава шестая
Волк в овечьей коже
Когда экипаж Горданова остановился у ворот Висленевского дома, Иосаф Платонович, исполняя завет Павла Николаевича, был у генерала.
Ворота двора были отворены, и Горданову с улицы были видны освещенные окна флигеля Ларисы, раскрытые и завешенные ажурными занавесками. Горданов, по рассказам Висленева, знал, что ему нужно идти не в большой дом, но все-таки затруднялся: сюда ли, в этот ли флигель ему надлежало идти? Он не велел экипажу въезжать внутрь двора, сошел у ворот и пошел пешком. Ни у ворот, ни на дворе не было никого. Из флигеля слышались голоса и на занавесках мелькали тени, но отнестись с вопросом было не к кому.
Горданов остановился и оглянулся вокруг. В это время на ступенях крыльца дома, занимаемого генералом, показалась высокая женская фигура в светлом платье, без шляпы и без всякого выходного убора. Это была генеральша Александра Ивановна. Она тоже заметила Горданова с первой минуты и даже отгадала, что это он, отгадала она и его затруднение, но, не показав ему этого, дернула спокойною рукой за тонкую веревку, которая шла куда-то за угол и где-то терялась. Послышался мерный звон колокольчика и громкий отклик: сейчас!
— Семен, иди подай скорее барину одеваться! — отвечала на этот отклик Синтянина и стала сходить по ступеням, направляясь к флигелю Висленевых.
Горданов тронулся ей навстречу, и только что хотел сделать ей вопрос об указании ему пути, как она сама предупредила его и, остановясь, спросила:
— Вы, верно, не знаете, как вам пройти к Висленевым?
— Да, — отвечал, кланяясь, Горданов.
— Вы господин Горданов?
— Вы не ошиблись, это мое имя.
— Не угодно ли вам идти за мной, я иду туда же.
Они перешли дворик, взошли на крылечко, и Синтянина позвонила. Дверь не отворялась.
Александра Ивановна позвонила еще раз, громче и нетерпеливее, задвижка отодвинулась и в растворенной двери предстала легкая фигура Ларисы.
— Как у тебя, Лара, никто не слышит, — проговорила Синтянина и сейчас же добавила: — вот к вам гость.
Лариса, смущенная появлением незнакомого человека, подвинулась назад и, войдя в зал, спросила шепотом:
— Кто это?
— Горданов, — отвечала ей тихо генеральша и кивнула головой Подозерову по направлению к передней, где Горданов снимал с себя пальто.
Подозеров встал и быстро подошел к двери как раз в то время, как Горданов готовился войти в залу.
Оба они вежливо поклонились, и Горданов назвал себя по фамилии.
— Я здесь сам гость, — отвечал ему Подозеров и тотчас же, указав ему рукой на Ларису, которая стояла с теткой у балконной двери, добавил: — вот хозяйка.
— Лариса Платоновна, — заключил он, — вам желает представиться товарищ Иосафа Платоновича, господин Горданов.
Лариса сделала шаг вперед и проговорила казенное:
— Я очень рада видеть друзей моего брата.
Павел Николаевич, со скромностию истинного джентльмена, отвечал тонкою любезностью Ларисе, и, поручая себя ее снисходительному вниманию, отдал общий поклон всем присутствующим.
Лариса назвала по именам тетку и прочих.
Горданов еще раз поклонился дамам, пожал руки мужчинам и затем, обратясь к хозяйке, сказал:
— Ваш брат беспрестанно огорчает меня своею неаккуратностию и нынче снова поставил меня в затруднение. По его милости я являюсь к вам, не имея чести быть вам никем представленным, и должен сам рекомендовать себя.
— Брат здесь у нашего жильца и будет сюда сию минуту.
И действительно, в эту же минуту в передней, которая оставалась незапертою, послышались шаги и легкий брязг шпор: это вошли Висленев и генерал Синтянин.
Иосаф Платонович, как только появился с генералом, тотчас же познакомил его с Гордановым и затем завел полушуточный рассказ о Форове.
Все это время Синтянина зорко наблюдала гостя, но не заметила, чтобы Лариса произвела на него впечатление. Это казалось несколько удивительным, потому что Лариса, прекрасная при дневном свете, теперь при огне матовой лампы была очаровательна: большие черные глаза ее горели от непривычного и противного ее гордой натуре стеснения присутствием незнакомого человека, тонкие дуги её бровей ломались и сдвигались, а строжайшие линии ее стана блестели серебром на изломах покрывавшего ее белого альпага.
По неловкости Висленева, мужчины задержались на некоторое время на средине комнаты и разговаривали между собою. Синтянина решила положить этому конец. Ее интересовал Горданов, и ей хотелось с ним говорить, выведать его и понять его.
— Господа! — воскликнула она, направляя свое слово как будто исключительно к Форову и к своему мужу, — что же вы нас оставили? Позвольте заметить, что нам это нимало не нравится.
Мужчины повернулись и, сопровождаемые Иосафом Платоновичем, уселись к столу. Завязался общий разговор. Речь зашла о провинции и впечатлениях провинциальной жизни. Горданов говорил сдержанно и осторожно.
— Не находите ли вы, что провинция нынче еще более болтлива, чем встарь? — спросила Синтянина.
— Я еще не успел вглядеться в нынешних провинциальных людей, — отвечал Горданов.
— Да, но вы, конечно, знаете, что встарь с новым человеком заговаривали о погоде, а нынче начинают речь с направлений. Это прием новый, хотя, может быть, и не самый лучший: это ведет к риску сразу потерять всякий интерес для новых знакомых.
— Самое лучшее, конечно, это вести речь так, как вы изволите вести, то есть заставлять высказываться других, ничем не выдавая себя, — ответил ей с улыбкой Горданов.
Александра Ивановна слегка покраснела и продолжала:
— О, я совсем не обладаю такими дипломатическими способностями, какие вы во мне заподозрили, я только любопытна как женщина старинного режима и люблю поверять свои догадки соображениями других. Есть пословица, что человека не узнаешь, пока с ним не съешь три пуда соли, но мне кажется, что это вздор. Так называемые нынче «вопросы» очень удобны для того, чтобы при их содействии узнавать человека, даже ни разу не посоливши с ним хлеба.
Горданов усмехнулся.
— Вы, кажется, другого мнения? — спросила Синтянина.
— Нет, совсем напротив! — отвечал он, — мое молчание есть только знак согласия и удивления пред вашею наблюдательностию.
— Вы, однако, тоже, как и Иосаф Платоныч, не пренебрегаете старинным обычаем немножко льстить женской суетности, но я недруг любезностей, расточаемых женскому уму.
— Не женскому, а вашему, хотя я вообще немалый чтитель женского ума.
— Не знаю, какой вы его чтитель, но, по-моему, все нынешнее курение женскому уму вообще — это опять не что иное, как вековечная лесть той же самой женской суетности, только положенная на новые ноты.
— Я с вами совершенно согласен, — отвечал ей тоном большой искренности Горданов.
— Мой приятель поп Евангел того убеждения, что всякий человек есть только ветхий Адам, — вставил Форов.
— И ваш отец Евангел совершенно прав, — опять согласился Горданов. — Если возьмем этот вопрос серьезно и обратимся к истории, к летописям преступлений или к биографиям великих людей и друзей человечества, везде и повсюду увидим одно бесконечное ползанье и круженье по зодиакальному кругу: все те же овны, тельцы, раки, львы, девы, скорпионы, козероги и рыбы, с маленькими отменами на всякий случай, и только. Ново лишь то, что хорошо забыто.
— Сдаюсь на ваши доводы; вы правы, — согласился Форов.
— Теперь, например, — продолжал Горданов, — разве не ощутительны новые тяготения к старому: Татьяна Пушкина опять скоро будет нашим идеалом; самые светские матери не стыдятся знать о здоровьи и воспитании своих детей; недавно отвергнутый брак снова получает важность. Восторги по поводу женского труда остыли…
— Нет-с, извините меня, — возразил Филетер Иванович, — вы, я вижу, стародум, стоите за старь, за то, что древле было все лучше и дешевле.
— Нимало: я совсем вне времени, но я во всяком времени признаю свое хорошее и свое худое.
— Так за что же вы против женского труда?
— Боже меня сохрани! Я не настолько самоотвержен, чтобы, будучи мужчиной, говорить во вред себе.
— Я вас не понимаю, — отозвался генерал.
— Я стою за самую широкую эмансипацию женщин в отношении труда; я даже думаю, что со стороны мужчин будет очень благоразумно свалить всю работу женщинам, но я, конечно, не позволю себе называть это эмансипацией и не могу согласиться, что эта штука впервые выкинута с женщинами так называемыми новыми людьми. Привилегия эта принадлежит не им.
— Она принадлежит нашим русским мужичкам в промысловых губерниях, — вставил Форов.
— Да; чтобы не восходить далее и не искать указаний в странах совершенных дикарей, привилегию эту, конечно, можно отдать тем из русских мужиков, для которых семья не дорога. Мужик Орловской и Курской губернии, пахарь, не гоняет свою бабу ни пахать, ни боронить, ни косить, а исполняет эту тягчайшую работу сам; промысловый же мужик, который, конечно, хитрее хлебопашца, сам пьет чай в городском трактире, а жену обучил править за него мужичью работу на поле. Я отдаю справедливость, что все это очень ловко со стороны господ мужчин, но совещусь сказать, что все это сделано для женской пользы по великодушию.
— Вы, кажется-с, играете словами, — промолвил генерал, заметив общее внимание женщин к словам Горданова; но тот это решительно отверг.
— Я делаю самые простые выводы из самых простейших фактов, — сказал он, — и притом из общеизвестных фактов, которые ясно убеждают, что с женщиной поступают коварно и что значение ее все падает. Как самое совершеннейшее из творений, она призвана к господству над грубою силой мужчины, а ее смещают вниз с принадлежащего ей положения.
— Позвольте-с, с этим трудно согласиться!
— С этим, генерал, нельзя не согласиться!
— А я не соглашусь-с!
— Непременно согласитесь. Разве не упало, не измельчало значение любви, преданности женщинам? Разве любовь не заменяется холодным сватовством, не становится куплею… Согласитесь, что женитьба стала бременем, что распространяется ухаживанье за чужими женами, волокитничество, интрига без всяких обязательств со стороны мужчины. Даже обязанности волокитства кажутся уж тяжки, — женщина не стоит труда, и начинаются rendez-vous нового сорта; не мелодраматические rendez-vous с замирающим сердцем на балконе «с гитарою и шпагой», а спокойное свидание у себя пред камином, в архалуке и туфлях, с заученною лекцией сомнительных достоинств о принципе свободы… Речь о свободе с тою, которая сама властна одушевить на всякую борьбу… Простите меня, но, мне кажется, нет нужды более доказывать, что значение женщины в так называемый «наш век» едва ли возвеличено тем, что ей, разжалованной царице, позволили быть работницей! Есть женщины, которые уже теперь недоверчиво относятся к такой эмансипации.
— Да, это правда, — вставила свое слово Лариса.
Горданов взглянул на нее и, встретив ее взгляд, закончил:
— Как вам угодно, для живой женщины наедаться за труд не было, не есть ныне и никогда не будет задачею существования, и потому и в этом вопросе, — если это вопрос, — круг обойден, и просится нечто новое, это уже чувствуется.
— Однако же-с, закон этого-с еще как будто не предусматривает, того, что вы изволите говорить, — прозвучал генерал.
— Закон!.. Вы правы, ваше превосходительство, закон не предусматривает, но и в Англии не отменен закон, дозволяющий мужу продать неверную жену, а у нас зато есть учреждения, которые всегда доставляли защиту женщине, не стесняясь законом.
— Ага-с! ага! поняли наконец-то: и известные учреждения! Вот видите когда поняли! — воскликнул генерал.
— Да этого нельзя и не понимать!
— Ага! ага! «нельзя не понимать!» Нет-с, не понимали. Закон! закон! твердили: все закон! А закон-то-с хорош-с тем, кто вырос на законе, как европейцы, а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.
Лариса бросила взгляд на Горданова и, видя, что он молчит, встала и попросила гостей к столу.
Ужин шел недолго, хотя состоял из нескольких блюд и начался супом с потрохами. Разговор десять раз завязывался, но не клеился, а Горданов упорно молчал: с его стороны был чистый расчет оставлять всех под впечатлением его недавних речей. Он оставался героем вечера.
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться в этот разговор охотников не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила:
— Не потому, батюшка, не ем, чтобы считала это грехом, а потому, что не столько на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.
Так ужин и кончился.
Встав из-за стола, Горданов тотчас же простился и зашел на минуту в кабинет Висленева только для того, чтобы раскурить сигару, но, заметив старинные эстампы, приостановился перед Фамарью и Иудою.
— Как это хорошо исполнено, — сказал он.
— Нет, это ничего, а ты вот взгляни-ка на этих коней, — позвал его к другой картине Висленев.
Горданов оглянулся.
— Недурны, — сказал он сквозь зубы, мельком взглянув на картинку.
— А которая тебе более нравится?
— Одна другой лучше.
— Ну, этого не бывает.
— Почему нет? твоя сестра и генеральша разве не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, — она дольше проскачет, — сказал он, показывая головкою тросточки на взнузданного бурого коня, — а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, — добавил он, зевнув. — Да вот еще что. Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином, что он едет для каких-то внушений в стороне, где мое имение, — вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ко это!
— А что ж, я, если хочешь, это улажу, но ловко ли только с ним-то?
— И прекрасно сделаешь: с ним-то и ловко! а того… что бишь такое я еще хотел тебе сказать?.. Да, вспомнил! Приходи ко мне завтра часу в одиннадцатом; съездим вместе к этому Подозерову.
— Хорошо.
— А что, твоя сестра за него уже просватана или нет?
— Что тако-ое? моя сестра просватана!.. На чем ты это основываешь?
— На гусиной печенке, которую она ловила для него в суповой чаше. Это значит, она знает его вкусы и собирается угождать им.
— Какой вздор! сестра, кажется, такой субъект, что она может положить ему на тарелку печенку, а тебе сердце.
Горданов засмеялся.
— Чего ты смеешься?
— Не знаю, право, но мне почему-то всегда смешно, когда ты расхваливаешь твою сестру. А что касается до твоей генеральши, то скажу тебе, что она прелесть и баба мозговитая.
— А вот видишь ли, а ведь ты ошибаешься, она совсем не так умна, как тебе кажется. Она только бойка.
— Ну да; рассказывай ты! Нет, а ты рта-то с ней не разевай! Прощай, я совсем сплю.
Приятели пожали друг другу руки, и Висленев проводил Горданова до коляски, из которой тот сунул Иосафу Платоновичу два пальца и уехал.
На дворе было уже без четверти полночь. Горданов нетерпеливо понукал кучера, и наконец, увидав в окнах своего номера чуть заметный подслеповатый свет, выскочил из коляски, прежде чем она остановилась.