1. Русская классика
  2. Лесков Н. С.
  3. На ножах
  4. Глава 10. В органе переменили вал — Часть 1. Боль врача ищет

На ножах

1870

Глава десятая

В органе переменили вал

— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему на кресло. — Видишь, в чем дело: весь мир, то есть все те, которые меня знают, думают, что я богата: не правда ли?

— Конечно.

— Ну да! А это ложь. На самом деле я так же богата, как церковная мышь. Это могло быть иначе, но ты это расстроил, а вот это и есть твой долг, который ты должен мне заплатить, и тогда будет мне хорошо, а тебе в особенности… Надеюсь, что могу с вами говорить, не боясь вас встревожить?

Горданов кивнул в знак согласия головой.

— Я тебе откровенно скажу, я никогда не думала тянуть эту историю так долго.

Бодростина остановилась, Горданов молчал. Оба они понимали, что подходят к очень серьезному делу, и очень зорко следили друг за другом.

— Выйдя замуж за Михаила Андреевича, — продолжала Бодростина, — я надеялась на первых же порах, через год или два, быть чем-нибудь обеспеченною настолько, чтобы покончить мою муку, уехать куда-нибудь и жить, как я хочу… и я во всем этом непременно бы успела, но я еще была глупа и, несмотря на все проделанные со мною штуки, верила в любовь… хотела жить не для себя… я тогда еще слишком интересовалась тобой… я искала тебя везде и повсюду: мой муж с первого же дня нашей свадьбы был в положении молодого козла, у которого чешется лоб, и лоб у него чесался недаром: я тебя отыскала. Ты был нелеп. Ты взревновал меня к мужу. Это было с твоей стороны чрезвычайно пошло, потому что должен же ты был понимать, что я не могла же не быть женой своего мужа, с которым я только что обвенчалась; но… я была еще глупее тебя: мне это казалось увлекательным… я любила видеть, как ты меня ревнуешь, как ты, снявши с себя голову, плачешь по своим волосам. Что делать? Я была женщина: ваша школа не могла меня вышколить как собачку, и это меня погубило; взбешенный ревностью, ты оскорбил моего мужа, который пред тобой ни в чем не виноват, который старее тебя на полстолетия и который даже старался и умел быть тебе полезным. Но все еще и не в этом дело: но ты выдал меня, Павел Николаевич, и выдал головой с доказательствами продолжения наших тайных свиданий после моего замужества. Глупая кузина моя, эта злая и пошлая Алина, которую ты во имя «принципа»: женской свободы с таким мастерством женил на дурачке Висленеве, по совету ваших дур, вообразила, что я глупа, как все они, и изменила им… выдала их!.. Кого? Кому и в чем могла я выдать? Я могла выдать только одно, что они дуры, но это и без того всем известно; а она, благодаря тебе, выдала мою тайну — прислала мужу мои собственноручные письма к тебе, против которых мне, разумеется, говорить было нечего, а осталось или гордо удалиться, или… смириться и взяться за неветшающее женское орудие — за слезы и моления. Обстоятельства уничтожили меня вконец, а у меня уж слишком много было проставлено на одну карту, чтобы принять ее с кона, и я не постояла за свою гордость: я приносила раскаяние, я плакала, я молила… и я, проклиная тебя, была уже не женой, а одалиской для человека, которого не могла терпеть. Всем этим я обязана тебе!

Бодростина хлебнула глоток вина и замолчала.

— Но, Глафира, ведь я же во всем этом не виноват! — сказал смущенный Горданов.

— Нет, ты виноват; мужчина, который не умеет сберечь тайны вверившейся ему женщины, всегда виноват и не имеет оправданий…

— У меня украли твои письма.

— Это все равно, зачем ты дурно их берег? но все это уже относится к архивной пыли прошлого, печально то лишь, что все, что было так легко холодной и нелюбящей жене, то оказалось невозможным для самой страстной одалиски: фонды мои стоят плохо и мне грозит беда.

— Какая?

— Большая и неожиданная! Человек, когда слишком заживется на свете, становится глуп…

— Я слушаю, — промолвил глухо Горданов.

— Мой муж, в его семьдесят четыре года, стал легкомыслен, как ребенок… он стал страшно самоуверен, он кидается во все стороны, рискует, аферирует, не слушает никого и слушает всех… Его окружают разные люди, из которых, положим, иные мне преданы, но у других я преданности себе найти не могу.

— Почему?

— Потому что для них выгоднее быть мне не преданными, таковы здесь Ропшин и Кюлевейн.

— Что это за птицы? — спросил Горданов, поправив назад рукава: это была его привычка, когда он терял спокойствие.

От Бодростиной не укрылось это движение.

— Ропшин… это белокурый чухонец, юноша доброго сердца и небольшой головы, он служит у моего мужа секретарем и находится у всех благотворительных дам в амишках.

— И у тебя?

— Быть может; а Кюлевейн, это… кавалерист, родной племянник моего мужа, — оратор, агроном и мот, приехавший сюда подсиживать дядюшкину кончину; и вот тебе мое положение: или я все могу потерять так, или я все могу потерять иначе.

— Это в том случае, если твой муж заживется, — проговорил Горданов, рассматривая внимательно пробку.

Бодростина отвечала ему пристальным взглядом и молчанием.

— Да, — решил он через минуту, — ты должна получить все… все, что должно по закону, и все, что можно в обход закону. Тут надо действовать.

— Ты сюда и призван совсем не для того, чтобы спать или развивать в висленевской Гефсимании твои примирительные теории.

Горданов удивился.

— Ты почему это знаешь, что я там был? — спросил он.

— Господи! какое удивленье!

— Тебя там тоже ждали, но я, конечно, знал, что ты не будешь.

— Еще бы! Ты лучше расскажи-ка мне теперь, на чем ты сам здесь думал зацепиться? Я что-то слышала; ты мужикам землю, что ли, какую-то подарил?

— Какое там «какую-то»? Я просто подарил им весь надел.

— Плохо.

— Плохо, да не очень: я за это был на виду, обо мне говорили, писали, я имел место…

— Имел и средства?

— Да, имел.

— И все потерял.

— Что ж повторять напрасно.

— И в Петербурге тебе было пришпилили хвостик на гвоздик?

Горданов покраснел и, заставив себя улыбнуться через силу, отвечал:

— Почему это тебе все известно?

— Ах, Боже мой, какая непоследовательность! час тому назад ты сомневался в том, что ты мне чужой, а теперь уж удивляешься, что ты мне дорог и что я тобой интересуюсь!

— Интересуешься как обер-полицеймейстер.

— Почему же не как любимая женщина… по старой привычке?

Она окинула его двусмысленным взглядом и произнесла другим тоном:

— Вы, Павел Николаевич, просто странны.

Горданов рассмеялся, встал и, заложив большие пальцы обеих рук в жилетные карманы, прошел два раза по комнате.

Бодростина, не трогаясь с места, продолжала расспрос.

— Ты что же, верно, хотел поразменяться с мужиками?

— Да, взять себе берег…

— И построить завод?

— Да.

— На что же строить, на какие средства?.. Ах да: Лариса заложит для брата дом?

— Я никогда об этом не думал, — отвечал Горданов.

Бодростина ударила его шутя пальцем по губам и продолжала:

— Это все что-то старо: застроить, недостроить, застраховать, заложить, сжечь и взять страховые… Я не люблю таких стереотипных ходов.

— Покажи другие, мы поучимся.

— Да, надо поучиться. Ты начал хорошо: квартира эта у тебя для приезжего хороша, — одобрила она, оглянув комнату.

— Лучшей не было.

— Ну да; я знаю. Это по-здешнему считается хорошо. Экипаж, лошадей, прислугу… все это чтоб было… Необходимо, чтобы твое положение било на эффект, понимаешь ты: это мне нужно! План мой таков, что… общего плана нет. В общем плане только одно: что мы оба с тобой хотим быть богаты. Не правда ли?

— Молчу, — отвечал, улыбаясь, Горданов.

— Молчишь, но очень дурное думаешь. — Она прищурила глаза, и после минутной паузы положила свои руки на плечи Горданову и прошептала, — ты очень ошибся, я вовсе не хочу никого посыпать персидским порошком.

— Чего же ты хочешь?

— Прежде всего здесь стар и млад должны быть уверены, что ты богач и делец, что твоя деревнишка… это так, одна кроха с твоей трапезы.

— Твоими устами пить бы мед.

— Потом… потом мне нужно полное с твоей стороны невнимание.

Горданов беззвучно засмеялся.

— Потом? — спросил он, — что ж далее?

— Потом: ухаживай, конечно, не за первою встречною и поперечною, — падучих звезд здесь много, как везде, но их паденья ничего не стоят: их пятна на пестром незаметны, — один белый цвет марок, — ударь за Ларой, — она красавица, и, будь я мужчина, я бы сама ее в себя влюбила.

— Потом?

— Потом, конечно, соблазни ее, а если не ее — Синтянину, или обеих вместе, — это еще лучше. Вот ты тогда здесь нарасхват!

— Да ты напрасно мне об этом и говоришь, мной здесь, может быть, никто и не захочет интересоваться!:

— О, успокойся, будут! У тебя слишком дрянная репутация, чтобы тобой не интересовались!

— Как это приятно слышать! Но кому же известна моя репутация?

— Моему мужу. Он сначала будет вредить тебе, а потом, когда увидит, что мы с тобой враги, он станет тебя защищать, а ты опровергнешь все своим прекрасным образом мыслей: и в тебя начнут влюбляться.

— Ну, вот уж и влюбляться.

— Когда же в провинции не влюблялись в нового человека? Встарь это счастье доставалось перехожим гусарам, а теперь… пока еще влюбляются в новаторов, ну и ты будешь новатор.

— Я что же за новатор?

— Ты? а разве ты уже отменил свое решение прикладывать к практике теорию Дарвина? Горданов щипал ус и молчал.

— Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие — вывод, кажется, верный, — произнесла Бодростина, — и ты его когда-то очень отстаивал.

— Я и теперь на нем стою.

— А во время оно, когда я только вышла замуж, Михаил Андреич завещал все состояние мне, и завещание это…

— Цело?

— Да; но только надо, чтоб оно было последнее, чтобы после него не могло быть никакого другого.

Горданов чувствовал, что руки Бодростиной, лежавшие на его плечах, стыли, а на его веках как бы что тяготело и гнало их книзу.

Вышла минута тягостнейшего раздумья: обе фигуры стояли как окаменевшие друг против друга, и наконец Горданов с усилием приподнял глаза и прошептал: «да!»

Бодростина опустила свои руки с его плеч и, взяв его за кисти, сжала их и спросила его шепотом: «союз?»

— На жизнь и на смерть, — отвечал Горданов.

— На смерть… и… потом… на жизнь, — повторила она, и, встретив взгляд Павла Николаевича, отодвинула его от себя подалее рукой и сказала, — я советую тебе погасить свечи. С улицы могут заметить, что у тебя светилось до зари, и пойдет тысяча заключений, из которых невиннейшее может повести к подозрению, что ты разбирал и просушивал фальшивые ассигнации. Погаси огонь и открой окно. Я вижу, уже брезжит заря, мне пора брать свою ливрею и идти домой; сейчас может вернуться твой посол за цветами. Я ухожу от цветов к терниям жизни.

Она подошла к окну, которое раскрыл Горданов, погасив сперва свечи, и заговорила:

— Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо, на горе? Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что дело наше скверно, что миг наступает решительный.

С этим она сжала руку Горданова и, взяв со стула свою шинель, начала одеваться. Горданов хотел ей помочь, но она его устранила.

— Я вовсе не желаю, — сказала она, — чтобы ты меня рассматривал в этом уродстве.

— Ты, Душенька, во всех нарядах хороша.

— Только не в траурной ливрее, а впрочем, мне это очень приятно, что ты так весел и шутлив.

— Мешай дело с бездельем: с ума не сойдешь.

— И прекрасно, — продолжала она, застегивая частые петли шинели. — Держись же хорошенько, и если ты не сделаешь ошибки, то ты будешь владеть моим мужем вполне, а потом… обстоятельства покажут, что делать. Вообще заставь только, чтоб от тебя здесь приходили в восторг, в восхищение, в ужас, и когда вода будет возмущена…

— Но ты с ума сошла!.. Твой муж меня не примет!

— О, разумеется, не примет!.. если ты сам к нему приедешь, но если он тебя позовет, тогда, надеюсь, будет другое дело. Пришли ко мне, пожалуйста, Висленева… его я могу принимать, и заставлю его быть трубой твоей славы.

— Но этот шут тебя чуждается.

— А пусть он раз придет, и тогда он больше не будет меня чуждаться. Только уже вы, Павел, пожалуйста, не ведите регистра моим прегрешениям, — нам теперь совсем не до этого вздора… Висленев будет наш козел, на которого мы сложим наши грехи.

— Это очень умно, но ты только должна знать, что он ведь оратор и у него правая пола ума слишком заходит за левую. Он все будет путаться и не распахнется.

— Не бойся, он распахнется, так что его после и не застегнешь.

— Но я тебе хочу сказать, что на нем ужасно трудно что-нибудь сыграть.

— Ну, есть мастера, которые дают концерты и на фаготе.

— Но зачем именно он тебе нужен, он, ничтожный мальчишка?

— А видишь, Поль, когда взрослый человек хочет достать плод, он всегда посылает мальчика трясти дерево.

— Смотри сама: с ним даже и кокетство нужно совершенно особого рода.

— Милый друг, не режь льву мяса, ему на это природа зубы дала.

— Беру мои слова назад.

— А я иду вперед. Прощай!.. Ах, да! завтра же сделай визит губернаторше, и на днях же найдем случай пожертвовать две тысячи рублей в пользу ее детских приютов. Это первая взятка, которую ты кинешь обществу вперед за нужную тебе индульгенцию. Деньги будут, не жалей их, — за все Испания заплатит… Видеться мы с тобой и не будем, пока приедет мой муж: рисковать из-за свиданий непростительно. Висленев же должен быть у меня до тех пор, и чем скорей, тем лучше. Да вот еще что: в новом месте людей трудно узнать скоро, как ты ни будь умен, и потому я должна дать тебе несколько советов. Ты сразу напал на самых нужных нам людей.

— Я их всех разглядел.

— Смотри, — она стала загибать один по одному пальцы на левой руке, — генерал Синтянин предатель, но его опасаться особенно нечего; жена его — это женщина умная и характера стального; майор Форов — честность, и жена его тоже; но майора надо беречься; он бывает дурацки прям и болтлив; Лариса Висленева… я уже сказала, что если б я была мужчина, то я в нее бы только и влюбилась; затем Подозеров…

— Ну, это…

Горданов махнул рукой.

— Что это? — защурив глаза, передразнила его Бодростина.: — Нет, что такое это, что мой тебе совет, приказ и просьба — им не манкировать.

— Да что им не манкировать? Это какой-то испанский дворянин дон-Сезар де-Базар.

— Да, да, ты верно его определяешь; но эти господа испанские дворяне самый опасный народ: у них есть дырявые плащи, в которых им все нипочем — ни холод, ни голод. А ты с ним, я знаю, непременно столкнешься, тем более, что он влюблен в Ларису.

— Да, я это заметил: она ему печеночку из супа выбирала; но не знаю я, что он у вас здесь значит, а у нас в университете его не любили и преблагополучно сорвали ему головенку.

— Все это ничего не значит, его и здесь не любят; но этот человек заковал себя крепкою броней… А Лара, ты говоришь, ему выбирала печеночку?

— Да, выбирала; но скажи, пожалуйста, что же он стал, что ли, хитр после житейских трепок?

— Нимало: он даже бестактен и неосторожен, но он ничем для себя не дорожит, а такие люди опасней всех. Помни это, и еще раз прощай… А ты тонок!

— В чем ты это видишь?

— Даже печеночки не просмотрел и по ней выследил!

— М-да! Теперь все дело в печенях сидит, а впрочем, я замечаю, что и тебя эта печенка интересует? Не разболися сердцем: это пред сражением не годится.

— О, да, да, как раз разболюся! — отвечала, рассмеявшись, Бодростина. — Нет, мой милый друг, я иду в дело, завещая тебе как Ларошжаклен: si j'avance, suivez-moi; si je recule, tuez-moi, si je meurs, vengez-moi; [если я пойду вперед, следуйте за мной; если я отступлю, убейте меня; если я погибну, отомстите за меня (франц.).] хотя знаю, что последнего ты ни за что не исполнишь. Ну, наконец, прощай! зашла беседа наша за ночь. Если ты захочешь меня видеть, то ты будешь действовать так, как я говорю, и если будешь действовать так, то вот моя рука тебе, что Бодростин будет у тебя сам и будет всем хорошо, а тебе в особенности… Ну, прощай, до поры до времени. А что мой брат, Григорий?

— Служит.

— Я совсем и забыла про него спросить. Что он теперь: начальник отделения?

— Вице-директор.

— Вот как! Бодростина вздохнула.

— Вы видитесь с ним?

Горданов покачал отрицательно головой.

— Ну, наконец, совсем прощай, — торопливо сказала Бодростина и, взяв Горданова рукой за затылок, поцеловала его в лоб.

— Ты уж идешь, Глафира?

— А что?.. Пора… Да и тебе, как кажется, со мной вдвоем быть скучно… Мы люди деловые, все кончили, и время отдохнуть перед предстоящею работой.

Горданов протянул к ней свои руки, но она прыгнула, подбежала к двери, остановилась на минуту на дороге и исчезла, прошептав: «А провожать меня не нужно».

Чрез минуту внизу засвистел блок и щелкнула дверь, а когда Горданов снова подошел к окну, то мальчик в серой шляпе и черной шинели перешел уже через улицу и, зайдя за угол, обернулся, погрозил пальцем и скрылся.

— Что ж, так и быть, когда она будет богата, я на ней женюсь, — рассуждал, засыпая, Горданов, — а не то надо будет порешить на Ларисе… Конечно, здесь мало, но… все-таки за что-нибудь зацеплюсь хоть на время.

Оглавление

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я