Неточные совпадения
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только
не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (
Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)
Больше ничего нет?
Городничий. Я бы дерзнул… У меня в доме
есть прекрасная для вас комната, светлая, покойная… Но нет, чувствую сам, это уж слишком
большая честь…
Не рассердитесь — ей-богу, от простоты души предложил.
Хлестаков. Вы, как я вижу,
не охотник до сигарок. А я признаюсь: это моя слабость. Вот еще насчет женского полу, никак
не могу
быть равнодушен. Как вы? Какие вам
больше нравятся — брюнетки или блондинки?
Городничий. И
не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и
не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь
не прилгнувши
не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем
больше думаешь… черт его знает,
не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Слуга. Да хозяин сказал, что
не будет больше отпускать. Он, никак, хотел идти сегодня жаловаться городничему.
Осип. Да так; все равно, хоть и пойду, ничего из этого
не будет. Хозяин сказал, что
больше не даст обедать.
Артемий Филиппович. Человек десять осталось,
не больше; а прочие все выздоровели. Это уж так устроено, такой порядок. С тех пор, как я принял начальство, — может
быть, вам покажется даже невероятным, — все как мухи выздоравливают. Больной
не успеет войти в лазарет, как уже здоров; и
не столько медикаментами, сколько честностью и порядком.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы
не читаете писем:
есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с
большим, с
большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Он
больше виноват: говядину мне подает такую твердую, как бревно; а суп — он черт знает чего плеснул туда, я должен
был выбросить его за окно. Он меня морил голодом по целым дням… Чай такой странный: воняет рыбой, а
не чаем. За что ж я… Вот новость!
Почтмейстер. Знаю, знаю… Этому
не учите, это я делаю
не то чтоб из предосторожности, а
больше из любопытства: смерть люблю узнать, что
есть нового на свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
Он
был по службе меня моложе, сын случайного отца, воспитан в
большом свете и имел особливый случай научиться тому, что в наше воспитание еще и
не входило.
Стародум. Оттого, мой друг, что при нынешних супружествах редко с сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову
не входит, что в глазах мыслящих людей честный человек без
большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить
не может. Признаюсь тебе, что сердце мое тогда только
будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего сердца, когда взаимная любовь ваша…
Стародум(целуя сам ее руки). Она в твоей душе. Благодарю Бога, что в самой тебе нахожу твердое основание твоего счастия. Оно
не будет зависеть ни от знатности, ни от богатства. Все это прийти к тебе может; однако для тебя
есть счастье всего этого
больше. Это то, чтоб чувствовать себя достойною всех благ, которыми ты можешь наслаждаться…
При среднем росте, она
была полна, бела и румяна; имела
большие серые глаза навыкате,
не то бесстыжие,
не то застенчивые, пухлые вишневые губы, густые, хорошо очерченные брови, темно-русую косу до пят и ходила по улице «серой утицей».
Вообще политическая мечтательность
была в то время в
большом ходу, а потому и Бородавкин
не избегнул общих веяний времени.
Бросились они все разом в болото, и
больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и
ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам
не надо!
Предстояло атаковать на пути гору Свистуху; скомандовали: в атаку! передние ряды отважно бросились вперед, но оловянные солдатики за ними
не последовали. И так как на лицах их,"ради поспешения", черты
были нанесены лишь в виде абриса [Абрис (нем.) — контур, очертание.] и притом в
большом беспорядке, то издали казалось, что солдатики иронически улыбаются. А от иронии до крамолы — один шаг.
Но таково
было ослепление этой несчастной женщины, что она и слышать
не хотела о мерах строгости и даже приезжего чиновника велела перевести из
большого блошиного завода в малый.
Но словам этим
не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока
не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем
больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это
было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал...
Название изменилось, но предположенная цель
была достигнута — Бородавкин ничего
больше и
не желал.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он
не ел,
не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя
было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это
было тем мучительнее, чем
больше должен
был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
"
Будучи, выше меры, обременены телесными упражнениями, — говорит летописец, — глуповцы, с устатку, ни о чем
больше не мыслили, кроме как о выпрямлении согбенных работой телес своих".
— Ах, с Бузулуковым
была история — прелесть! — закричал Петрицкий. — Ведь его страсть — балы, и он ни одного придворного бала
не пропускает. Отправился он на
большой бал в новой каске. Ты видел новые каски? Очень хороши, легче. Только стоит он… Нет, ты слушай.
Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти всё
было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую
большую комнату. Стены
были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна
были уже вставлены, только паркетный пол
был еще
не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
Сработано
было чрезвычайно много на сорок два человека. Весь
большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос,
был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно
больше скосить в этот день, и досадно
было на солнце, которое так скоро спускалось. Он
не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно
больше сработать.
Он прочел письмо и остался им доволен, особенно тем, что он вспомнил приложить деньги;
не было ни жестокого слова, ни упрека, но
не было и снисходительности. Главное же —
был золотой мост для возвращения. Сложив письмо и загладив его
большим массивным ножом слоновой кости и уложив в конверт с деньгами, он с удовольствием, которое всегда возбуждаемо
было в нем обращением со своими хорошо устроенными письменными принадлежностями, позвонил.
На шестой день
были назначены губернские выборы. Залы
большие и малые
были полны дворян в разных мундирах. Многие приехали только к этому дню. Давно
не видавшиеся знакомые, кто из Крыма, кто из Петербурга, кто из-за границы, встречались в залах. У губернского стола, под портретом Государя, шли прения.
Она
не выглянула
больше. Звук рессор перестал
быть слышен, чуть слышны стали бубенчики. Лай собак показал, что карета проехала и деревню, — и остались вокруг пустые поля, деревня впереди и он сам, одинокий и чужой всему, одиноко идущий по заброшенной
большой дороге.
Это соображение
было тем более удобно, что молодые ехали тотчас после свадьбы в деревню, где вещи
большого приданого
не будут нужны.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом
были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная,
не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь
большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя
не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится
больше и
больше.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад
не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист
большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики
есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она
больше всего любила его. Теперь он
был даже
не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это
был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
—
Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. —
Не скажу, чтобы
не стоило жить без этого, но
было бы скучно. Разумеется, я, может
быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни
была, если
будет, то
будет лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я
больше доволен.
Левин покраснел гораздо
больше ее, когда она сказала ему, что встретила Вронского у княгини Марьи Борисовны. Ей очень трудно
было сказать это ему, но еще труднее
было продолжать говорить о подробностях встречи, так как он
не спрашивал ее, а только нахмурившись смотрел на нее.
Несколько раз обручаемые хотели догадаться, что надо сделать, и каждый раз ошибались, и священник шопотом поправлял их. Наконец, сделав, что нужно
было, перекрестив их кольцами, он опять передал Кити
большое, а Левину маленькое; опять они запутались и два раза передавали кольцо из руки в руку, и всё-таки выходило
не то, что требовалось.
— Я
больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого
не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и
не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого
не понимаю, но это так.
― Без этого нельзя следить, ― сказал Песцов, обращаясь к Левину, так как собеседник его ушел, и поговорить ему
больше не с кем
было.
Молодая жена его, как рассказывал Венден, — он
был женат полгода, —
была в церкви с матушкой и, вдруг почувствовав нездоровье, происходящее от известного положения,
не могла
больше стоять и поехала домой на первом попавшемся ей лихаче-извозчике.
— Пожалуйста,
не объясняй причины! Я
не могу иначе! Мне очень совестно перед тобой и перед ним. Но ему, я думаю,
не будет большого горя уехать, а мне и моей жене его присутствие неприятно.
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит
большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они
будут бить чашки, то им
не из чего
будет пить чай, а если
будут разливать молоко, то им нечего
будет есть, и они умрут с голоду.
Знаменитая певица
пела второй раз, и весь
большой свет
был в театре. Увидав из своего кресла в первом ряду кузину, Вронский,
не дождавшись антракта, вошел к ней в ложу.
— Ну, я очень рад
был, что встретил Вронского. Мне очень легко и просто
было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда
не видаться с ним, но чтоб эта неловкость
была кончена, — сказал он и, вспомнив, что он, стараясь никогда
не видаться, тотчас же поехал к Анне, он покраснел. — Вот мы говорим, что народ
пьет;
не знаю, кто
больше пьет, народ или наше сословие; народ хоть в праздник, но…
С тех пор, как Алексей Александрович выехал из дома с намерением
не возвращаться в семью, и с тех пор, как он
был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении, с тех пор особенно, как он перевел это дело жизни в дело бумажное, он всё
больше и
больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения.
— Да, это всё может
быть верно и остроумно… Лежать, Крак! — крикнул Степан Аркадьич на чесавшуюся и ворочавшую всё сено собаку, очевидно уверенный в справедливости своей темы и потому спокойно и неторопливо. — Но ты
не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья
больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня знает дело, — это бесчестно?
К чаю
больших Долли вышла из своей комнаты. Степан Аркадьич
не выходил. Он, должно
быть, вышел из комнаты жены задним ходом.
— Мне очень жаль, что тебя
не было, — сказала она. —
Не то, что тебя
не было в комнате… я бы
не была так естественна при тебе… Я теперь краснею гораздо
больше, гораздо, гораздо
больше, — говорила она, краснея до слез. — Но что ты
не мог видеть в щелку.
— Виноват, виноват, и никогда
не буду больше дурно думать о людях! — весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь чувствовал.
Старший брат
был тоже недоволен меньшим. Он
не разбирал, какая это
была любовь,
большая или маленькая, страстная или
не страстная, порочная или непорочная (он сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому
был снисходителен на это); по он знал, что это любовь ненравящаяся тем, кому нужна нравиться, и потому
не одобрял поведения брата.
Михайлов между тем, несмотря на то, что портрет Анны очень увлек его,
был еще более рад, чем они, когда сеансы кончились и ему
не надо
было больше слушать толки Голенищева об искусстве и можно забыть про живопись Вронского.
— Нет, Стива
не пьет…. Костя, подожди, что с тобой? — заговорила Кити,
поспевая за ним, но он безжалостно,
не дожидаясь ее, ушел
большими шагами в столовую и тотчас же вступил в общий оживленный разговор, который поддерживали там Васенька Весловский и Степан Аркадьич.