Неточные совпадения
Выдумывать
было не легко, но он понимал, что именно за это все в доме, исключая Настоящего Старика, любят его
больше, чем брата Дмитрия. Даже доктор Сомов, когда шли кататься в лодках и Клим с братом обогнали его, — даже угрюмый доктор, лениво шагавший под руку с мамой, сказал ей...
Варавка
был самый интересный и понятный для Клима. Он
не скрывал, что ему гораздо
больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда
не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что такое гипотеза? — он тотчас ответил...
— Павля все знает, даже
больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей
не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она
не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь
не дама, а солдатова жена.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов
не любил едва ли
не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но
был труслив и груб с девочками, с Лидией —
больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей
было стыдно.
Было очень странно, но
не страшно видеть ее
большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю.
— «Чей стон», —
не очень стройно подхватывал хор. Взрослые
пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя звучал едко, в медленной песне
было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и
больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал...
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни о чем
не спрашивая. Клим тоже
не находил, о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и
не находил в себе решимости на
большее.
Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Климу
больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука
не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно
быть, подозревая, что ему скучно, она
пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
Думать мешали напряженно дрожащие и как бы готовые взорваться опаловые пузыри вокруг фонарей. Они создавались из мелких пылинок тумана, которые, непрерывно вторгаясь в их сферу, так же непрерывно выскакивали из нее,
не увеличивая и
не умаляя объема сферы. Эта странная игра радужной пыли
была почти невыносима глазу и возбуждала желание сравнить ее с чем-то, погасить словами и
не замечать ее
больше.
— Ты —
ешь,
ешь больше! — внушала она. — И
не хочется, а —
ешь. Черные мысли у тебя оттого, что ты плохо питаешься. Самгин старший, как это по-латыни? Слышишь? В здоровом теле — дух здоровый…
Особенно ценным в Нехаевой
было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное
не очень волновало Самгина, но ему
было приятно, что девушка, упрощая
больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Плакала она так, что видеть это
было не тяжело, а почти приятно, хотя и грустно немножко; плакала горячо, но —
не больше, чем следовало.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги; в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие люди; походка их
была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они
не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума
было больше, чем в Петербурге, и шум
был другого тона,
не такой сыроватый и осторожный, как там.
Манере Туробоева говорить Клим завидовал почти до ненависти к нему. Туробоев называл идеи «девицами духовного сословия», утверждал, что «гуманитарные идеи требуют чувства веры значительно
больше, чем церковные, потому что гуманизм
есть испорченная религия». Самгин огорчался: почему он
не умеет так легко толковать прочитанные книги?
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно.
Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет,
больше! — Иван Акимович
не писал мне…
Поработав
больше часа, он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной, как все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что хотят создать представление о человеке, и для того, чтобы скорее создать, ограничивают его личность, искажают ее. Клим
был уверен, что это именно так; сам стремясь упрощать людей, он подозревал их в желании упростить его, человека, который
не чувствует границ своей личности.
—
Ешьте больше овощей и особенно — содержащих селитру, каковы: лук, чеснок, хрен, редька… Полезна и свекла, хотя она селитры
не содержит. Вы сказали — две трефы?
И
больше ничего
не говорил, очевидно, полагая, что в трех его словах заключена достаточно убийственная оценка человека. Он
был англоманом, может
быть, потому, что
пил только «английскую горькую», —
пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову так, как будто хотел, чтобы водка проникла в затылок ему.
Другой актер
был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него
были заячьи,
большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку
пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя словами...
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос у него звучный, и
было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его
была отломлена, остались только три пальца:
большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах
было что-то судорожное и
не сливавшееся с его спокойным голосом.
— Мелкие вещи непокорнее
больших. Камень можно обойти, можно уклониться от него, а от пыли —
не скроешься, иди сквозь пыль.
Не люблю делать мелкие вещи, — вздыхал он, виновато улыбаясь, и можно
было думать, что улыбка теплится
не внутри его глаз, а отражена в них откуда-то извне. Он делал смешные открытия...
В кухне на полу, пред
большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень белая кожа
была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по груди,
не смывая с нее темных пятен.
— Это
было даже и
не страшно, а —
больше. Это — как умирать. Наверное — так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет боли, а — падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
— Витте приехал. Вчера идет с инженером Кази и Квинтилиана цитирует: «Легче сделать
больше, чем столько». Самодовольный мужик. Привозят рабочих встречать царя. Здешних, должно
быть, мало или
не надеются на них. Впрочем, вербуют в Сормове и в Нижнем, у Доброва-Набгольц.
Он вышел в
большую комнату, место детских игр в зимние дни, и долго ходил по ней из угла в угол, думая о том, как легко исчезает из памяти все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец, о котором он никогда
не вспоминает, так же, как о брате Дмитрии. А вот о Лидии думается против воли.
Было бы
не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь в этом роде.
Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится?
Не красива. И —
не умна.
Больше всего он любит наблюдать, как корректорша чешет себе ногу под коленом, у нее там всегда чешется, должно
быть, подвязка тугая, — рассказывал он
не улыбаясь, как о важном.
Самгин подозревал, что, кроме улыбчивого и, должно
быть, очень хитрого Дунаева, никто
не понимает всей разрушительности речей пропагандиста. К Дьякону Дунаев относился с добродушным любопытством и снисходительно, как будто к подростку, хотя Дьякон
был, наверное, лет на пятнадцать старше его, а все другие смотрели на длинного Дьякона недоверчиво и осторожно, как голуби и воробьи на индюка. Дьякон
больше всех
был похож на огромного нетопыря.
— Я, брат,
не люблю тебя, нет! Интересный ты, а —
не сим-па-ти-чен. И даже, может
быть, ты
больше выродок, чем я.
Что Любаша
не такова, какой она себя показывала, Самгин убедился в этом, присутствуя при встрече ее с Диомидовым. Как всегда, Диомидов пришел внезапно и тихо, точно из стены вылез. Волосы его
были обриты и обнаружили острый череп со стесанным затылком,
большие серые уши без мочек. У него опухло лицо, выкатились глаза, белки их пожелтели, а взгляд
был тоскливый и невидящий.
Солнце зимнего полудня двумя широкими лучами освещало по одну сторону зала гладко причесанную бронзовую голову прокурора и десять разнообразных профилей присяжных, десятый обладал такой
большой головой и пышной прической, что головы двух его товарищей
не были видны.
— Так, — сказала она, наливая чай. — Да, он
не получил телеграмму, он кончил срок
больше месяца назад и он немного пошел пешком с одними этнографы.
Есть его письмо, он
будет сюда на эти дни.
«Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто
не написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может
быть, они прививали народолюбие
больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
— Во сне сколько ни
ешь — сыт
не будешь, а ты — во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает
больше нас. Теперь, брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
А с левой стороны, из-за холмов, выкатилась
большая, оранжевая луна, тогда как с правой двигалась туча, мохнатая, точно шкура медведя, ее встряхивали молнии, но грома
не было слышно, и молнии
были не страшны.
— Дьякон, говорите? — спросил Митрофанов. — Что же он — пьяница? Эдакие слова в пьяном виде говорят, — объяснил он,
выпил водки, попросил: — Довольно, Варвара Кирилловна,
не наливайте
больше, напьюсь.
Но тут он почувствовал, что это именно чужие мысли подвели его к противоречию, и тотчас же напомнил себе, что стремление
быть на виду, показывать себя
большим человеком — вполне естественное стремление и
не будь его — жизнь потеряла бы смысл.
Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно
быть, мешал ему расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто
больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти
не верилось, что этот человек
был студентом.
— Ссылка? Это установлено для того, чтоб подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре тысячи семьсот обывателей, никому — и самим себе —
не нужных, беспомощных людей; они отстали от
больших городов лет на тридцать, на пятьдесят, и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки — чудят.
Пьют. Зимними ночами в город заходят волки…
Черты лица
были мелки и
не очень подвижны, но казалось, что неподвижна кожа, хорошо дисциплинированная постоянным напряжением какой-то
большой, сердечной думы.
— А еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым
не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что
была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! — с
большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
— Революционеров к пушкам
не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или — гадость, вот что! Вы сказали — депутация, — продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. — Вы думаете — пойдут пятьдесят человек? Нет, идет пятьдесят тысяч, может
быть —
больше! Это, сударь мой,
будет нечто вроде… крестового похода детей.
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг
был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом
будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал...
Эту картинную смерть Самгин видел с отчетливой ясностью, но она тоже
не поразила его, он даже отметил, что мертвый кочегар стал еще
больше. Но после крика женщины у Самгина помутилось в глазах, все последующее он уже видел, точно сквозь туман и далеко от себя. Совершенно необъяснима
была мучительная медленность происходившего, — глаза видели, что каждая минута пересыщена движением, а все-таки создавалось впечатление медленности.
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на
большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин
ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история
не считается, отбросила их в сторону.
Все, кто
был в
большой комнате, высунулись из нее, человек с рыжими усами грубовато и
не скрывая неприятного удивления, спросил...
В охранное отделение его
не вызывали
больше месяца, и это несколько нервировало, но лишь тогда, когда он вспоминал, что должен
будет снова встретиться с полковником Васильевьм.
— Кого же
будут судить, — позвольте! Кто начал? Они. Зачем дразнят? Флаг подняли
больше нашего, шапок
не снимают. Какие их права?
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом
не раз, ты —
не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я
не могу жить тут.
Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло —
не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе
быть подлецом. А я —
не хочу! Может
быть, я уже подлец, но —
больше не хочу… Ясно?
Самгин молчал. Да, политического руководства
не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли
не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они,
не больше.
«Жажда развлечений, привыкли к событиям», — определил Самгин. Говорили негромко и ничего
не оставляя в памяти Самгина; говорили
больше о том, что дорожает мясо, масло и прекратился подвоз дров. Казалось, что весь город выжидающе притих. Людей обдувал
не сильный, но неприятно сыроватый ветер, в небе являлись голубые пятна, напоминая глаза, полуприкрытые мохнатыми ресницами. В общем
было как-то слепо и скучно.