Неточные совпадения
Он возобновил такие знакомства, о которых она и мечтать уже
не могла, и везде
был принят с
большим удовольствием.
— Стой, молчи. Во-первых,
есть разница в летах,
большая очень; но ведь ты лучше всех знаешь, какой это вздор. Ты рассудительна, и в твоей жизни
не должно
быть ошибок. Впрочем, он еще красивый мужчина… Одним словом, Степан Трофимович, которого ты всегда уважала. Ну?
И
больше тебе от меня ничего
не будет; надо, чтобы ты знала.
Давно уже Варвара Петровна решила раз навсегда, что «Дарьин характер
не похож на братнин» (то
есть на характер брата ее, Ивана Шатова), что она тиха и кротка, способна к
большому самопожертвованию, отличается преданностию, необыкновенною скромностию, редкою рассудительностию и, главное, благодарностию.
Я
не отказался. Баба скоро внесла чай, то
есть большущий чайник горячей воды, маленький чайник с обильно заваренным чаем, две
большие каменные, грубо разрисованные чашки, калач и целую глубокую тарелку колотого сахару.
— Очень много. Если б предрассудка
не было,
было бы
больше; очень много; все.
Я нашел Лизу уже
не в той
большой зале, где мы сидели, а в ближайшей приемной комнате. В ту залу, в которой остался теперь Маврикий Николаевич один, дверь
была притворена наглухо.
— Если вы
не устроите к завтраму, то я сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас, и
больше у меня нет никого; я глупо говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный и, может
быть, преданный мне человек, только устройте.
— Скажите ему, что у меня такое желание и что я
больше ждать
не могу, но что я его сейчас
не обманывала. Он, может
быть, ушел потому, что он очень честный и ему
не понравилось, что я как будто обманывала. Я
не обманывала; я в самом деле хочу издавать и основать типографию…
— Ну, гостю честь и
будет.
Не знаю, кого ты привел, что-то
не помню этакого, — поглядела она на меня пристально из-за свечки и тотчас же опять обратилась к Шатову (а мною уже
больше совсем
не занималась во всё время разговора, точно бы меня и
не было подле нее).
Никаких рыцарских негодований в пользу оскорбленной невинности тут
не было; вся операция произошла при общем смехе, и смеялся всех
больше Николай Всеволодович сам; когда же всё кончилось благополучно, то помирились и стали
пить пунш.
–…И еще недавно, недавно — о, как я виновата пред Nicolas!.. Вы
не поверите, они измучили меня со всех сторон, все, все, и враги, и людишки, и друзья; друзья, может
быть,
больше врагов. Когда мне прислали первое презренное анонимное письмо, Петр Степанович, то, вы
не поверите этому, у меня недостало, наконец, презрения, в ответ на всю эту злость… Никогда, никогда
не прощу себе моего малодушия!
— Это… это, тут
было больше вино, Петр Степанович. (Он поднял вдруг голову.) Петр Степанович! Если фамильная честь и
не заслуженный сердцем позор возопиют меж людей, то тогда, неужели и тогда виноват человек? — взревел он, вдруг забывшись по-давешнему.
Шатов и ударил-то по-особенному, вовсе
не так, как обыкновенно принято давать пощечины (если только можно так выразиться),
не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него
был большой, веский, костлявый, с рыжим пухом и с веснушками. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь.
— Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто
не размозжит, и то хорошо. Всё хорошо, всё. Всем тем хорошо, кто знает, что всё хорошо. Если б они знали, что им хорошо, то им
было бы хорошо, но пока они
не знают, что им хорошо, то им
будет нехорошо. Вот вся мысль, вся,
больше нет никакой!
— Вы спрашиваете? Вы забыли? А между тем это одно из самых точнейших указаний на одну из главнейших особенностей русского духа, вами угаданную.
Не могли вы этого забыть? Я напомню вам
больше, — вы сказали тогда же: «
Не православный
не может
быть русским».
Комната Марьи Тимофеевны
была вдвое более той, которую занимал капитан, и меблирована такою же топорною мебелью; но стол пред диваном
был накрыт цветною нарядною скатертью; на нем горела лампа; по всему полу
был разостлан прекрасный ковер; кровать
была отделена длинною, во всю комнату, зеленою занавесью, и, кроме того, у стола находилось одно
большое мягкое кресло, в которое, однако, Марья Тимофеевна
не садилась.
— Впрочем, ничего мне это
не составит, если ему и стыдно за меня
будет немножко, потому тут всегда
больше жалости, чем стыда, судя по человеку конечно. Ведь он знает, что скорей мне их жалеть, а
не им меня.
— Виновата я, должно
быть, пред нимв чем-нибудь очень
большом, — прибавила она вдруг как бы про себя, — вот
не знаю только, в чем виновата, вся в этом беда моя ввек. Всегда-то, всегда, все эти пять лет, я боялась день и ночь, что пред ним в чем-то я виновата. Молюсь я, бывало, молюсь и всё думаю про вину мою великую пред ним. Ан вот и вышло, что правда
была.
Нам
не случилось до сих пор упомянуть о его наружности. Это
был человек
большого роста, белый, сытый, как говорит простонародье, почти жирный, с белокурыми жидкими волосами, лет тридцати трех и, пожалуй, даже с красивыми чертами лица. Он вышел в отставку полковником, и если бы дослужился до генерала, то в генеральском чине
был бы еще внушительнее и очень может
быть, что вышел бы хорошим боевым генералом.
— Я потому
не стрелял, что
не хотел убивать, и
больше ничего
не было, уверяю вас, — сказал он торопливо и тревожно, как бы оправдываясь.
— О дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской? Chère Варвара Петровна, я просидела два часа пред этою картиной и ушла разочарованная. Я ничего
не поняла и
была в
большом удивлении. Кармазинов тоже говорит, что трудно понять. Теперь все ничего
не находят, и русские и англичане. Всю эту славу старики прокричали.
У Юлии Михайловны, по старому счету,
было двести душ, и, кроме того, с ней являлась
большая протекция. С другой стороны, фон Лембке
был красив, а ей уже за сорок. Замечательно, что он мало-помалу влюбился в нее и в самом деле, по мере того как всё более и более ощущал себя женихом. В день свадьбы утром послал ей стихи. Ей всё это очень нравилось, даже стихи: сорок лет
не шутка. Вскорости он получил известный чин и известный орден, а затем назначен
был в нашу губернию.
— Семен Яковлевич, скажите мне что-нибудь, я так давно желала с вами познакомиться, — пропела с улыбкой и прищуриваясь та пышная дама из нашей коляски, которая заметила давеча, что с развлечениями нечего церемониться,
было бы занимательно. Семен Яковлевич даже
не поглядел на нее. Помещик, стоявший на коленях, звучно и глубоко вздохнул, точно приподняли и опустили
большие мехи.
— Прошу вас, вы сделаете мне
большое удовольствие. Слушайте, Маврикий Николаевич, — начала она вдруг настойчивою, упрямою, горячею скороговоркой, — непременно станьте, я хочу непременно видеть, как вы
будете стоять. Если
не станете — и
не приходите ко мне. Непременно хочу, непременно хочу!..
Напротив,
не умирайте, а живите; живите как можно
больше, я очень
буду рада.
Посреди
большой гостиной комнаты, оклеенной отменно старыми голубыми обоями, сдвинуты
были два стола и покрыты
большою скатертью,
не совсем, впрочем, чистою, а на них кипели два самовара.
Да, вспомнил, это он сам просил, что
будет лучше, чтобы скрыть, потому что он пришел только «взглянуть», et rien de plus, [и ничего
больше (фр.).] и
больше ничего, ничего… и что если ничего
не найдут, то и ничего
не будет.
Он хоть и улыбался иронически, но сильно
был поражен. Лицо его так и выражало: «Я ведь
не такой, как вы думаете, я ведь за вас, только хвалите меня, хвалите
больше, как можно
больше, я это ужасно люблю…»
Тут же в буфете приютился и просто веселый люд, даже
было несколько дам из таких, которых уже ничем
не удивишь и
не испугаешь, прелюбезных и развеселых,
большею частию всё офицерских жен, с своими мужьями.
Не помню только, где впервые раздался этот ужасный крик: в залах ли, или, кажется, кто-то вбежал с лестницы из передней, но вслед за тем наступила такая тревога, что и рассказать
не возьмусь.
Больше половины собравшейся на бал публики
были из Заречья — владетели тамошних деревянных домов или их обитатели. Бросились к окнам, мигом раздвинули гардины, сорвали шторы. Заречье пылало. Правда, пожар только еще начался, но пылало в трех совершенно разных местах, — это-то и испугало.
Направо пожарные и народ отстаивали довольно
большое деревянное строение, еще
не загоревшееся, но уже несколько раз загоравшееся, и которому неминуемо суждено
было сгореть.
Лица
были мрачны, но раздражения
большого, видимого, я
не заметил.
— Обожглась на свечке и
больше ничего. Уж
не плачете ли и вы?
Будьте приличнее,
будьте бесчувственнее…
—
Есть такая повесть, «Полинька Сакс». Я еще студентом читал… Там какой-то чиновник, Сакс, с
большим состоянием, арестовал на даче жену за неверность… А, ну, черт, наплевать! Вот увидите, что Маврикий Николаевич еще до дому сделает вам предложение. Он нас еще
не видит.
Заметьте, что он принадлежит делу на особых основаниях и желает
быть полезным;
больше я вам открыть
не могу.
— Смею вас уверить, что вы берете лишнее. Если вы протаскали меня целый лишний час по здешним грязным улицам, то виноваты вы же, потому что сами, стало
быть,
не знали, где эта глупая улица и этот дурацкий дом. Извольте принять ваши тридцать копеек и убедиться, что ничего
больше не получите.
Ему велено
было, например, хорошенько, между прочим, высмотреть обстановку Шатова, во время исполнения своего поручения, и когда Шатов, приняв его на лестнице, сболтнул в жару, всего вероятнее
не заметив того, что к нему воротилась жена, — у Эркеля тотчас же достало инстинктивной хитрости
не выказать ни малейшего дальнейшего любопытства, несмотря на блеснувшую в уме догадку, что факт воротившейся жены имеет
большое значение в успехе их предприятия…
— Ну вот берите, вот еще, видите еще, а
больше не дам. Ну хоть орите во всё горло,
не дам, ну хоть что бы там ни
было,
не дам;
не дам и
не дам!
Он вздрогнул. Комната
была непроходная, глухая, и убежать
было некуда. Он поднял еще
больше свечу и вгляделся внимательно: ровно никого. Вполголоса он окликнул Кириллова, потом в другой раз громче; никто
не откликнулся.
—
Не трусите ли и вы, Эркель? Я на вас
больше, чем на всех их, надеюсь. Я теперь увидел, чего каждый стоит. Передайте им все словесно сегодня же, я вам их прямо поручаю. Обегите их с утра. Письменную мою инструкцию прочтите завтра или послезавтра, собравшись, когда они уже станут способны выслушать… но поверьте, что они завтра же
будут способны, потому что ужасно струсят и станут послушны, как воск… Главное, вы-то
не унывайте.
Большая дорога — это
есть нечто длинное-длинное, чему
не видно конца, — точно жизнь человеческая, точно мечта человеческая.
Не больше как через три-четыре минуты (кабак
был в двух шагах) очутилась пред Степаном Трофимовичем на столе косушка и
большая зеленоватая рюмка.
Выйдя в сени, он сообщил всем, кто хотел слушать, что Степан Трофимович
не то чтоб учитель, а «сами
большие ученые и
большими науками занимаются, а сами здешние помещики
были и живут уже двадцать два года у полной генеральши Ставрогиной, заместо самого главного человека в доме, а почет имеют от всех по городу чрезвычайный.
Настасья… нечего и говорить, она тоже из народа…
не настоящий народ (фр.).] то
есть настоящий, который на
большой дороге, мне кажется, ему только и дела, куда я, собственно, еду…
И на
большой дороге
есть высшая мысль! вот — вот что я хотел сказать — про мысль, вот теперь и вспомнил, а то я всё
не попадал.
— О, ради бога, n’en parlons plus, parce que cela me fait mal, [
не будем больше говорить об этом, потому что меня это огорчает (фр.).] о, как вы добры!
— Здесь вам
не постоялый двор, господин, мы обеда для проезжих
не содержим. Раков сварить аль самовар поставить, а
больше нет у нас ничего. Рыба свежая завтра лишь
будет.
— C’est un ange… C’était plus qu’un ange pour moi, [Это ангел… Она
была для меня
больше, чем ангел (фр.).] она всю ночь… О,
не кричите,
не пугайте ее, chère, chère…
— Ничего я тут
не умею хорошо рассказать, потому сама в
большом страхе за них
была и понять
не могла, так как они такие умные люди…