Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё
те же ль вы?
другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Услышу ль вновь я ваши хоры?
Узрю ли русской Терпсихоры
Душой исполненный полет?
Иль взор унылый не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной,
И, устремив на чуждый свет
Разочарованный лорнет,
Веселья зритель равнодушный,
Безмолвно буду я зевать
И о былом воспоминать?
То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал
друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.
Он в
том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел
и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В
другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Но в них не видно перемены;
Всё в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Всё
тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё
то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё
тот же
друг мосье Финмуш,
И тот же шпиц,
и тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух
И так же ест
и пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт
и свет
и шумный бал,
А глаз меж
тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В
той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Одессу звучными стихами
Наш
друг Туманский описал,
Но он пристрастными глазами
В
то время на нее взирал.
Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом
Один над морем —
и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в
том,
Что степь нагая там кругом;
Кой-где недавный труд заставил
Младые ветви в знойный день
Давать насильственную тень.
Но, может быть, такого рода
Картины вас не привлекут:
Всё это низкая природа;
Изящного не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег;
Он вас пленит, я в
том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться не намерен
Ни с ним покамест, ни с тобой,
Певец финляндки молодой!
Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий
И нашей братье рифмачам
Кричит: «Да перестаньте плакать,
И всё одно
и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о
другом!»
— Ты прав,
и верно нам укажешь
Трубу, личину
и кинжал,
И мыслей мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли,
друг? — Ничуть. Куда!
«Пишите оды, господа...
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А
то, мой
друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним
и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на
той неделе зван...
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его,
друзья его
(Что, может быть, одно
и то же)
Его честили так
и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от
друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне
друзья,
друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В
ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум,
и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни,
другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой
друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к
тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их
и перечесть...
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене
и ей подводит
Родню
и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился
тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер
и кресла, всё кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок,
и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет,
то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
Но
та, сестры не замечая,
В постеле с книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То был,
друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.
Ушед от их мятежной власти,
Онегин говорил об них
С невольным вздохом сожаленья;
Блажен, кто ведал их волненья
И наконец от них отстал;
Блаженней
тот, кто их не знал,
Кто охлаждал любовь — разлукой,
Вражду — злословием; порой
Зевал с
друзьями и с женой,
Ревнивой не тревожась мукой,
И дедов верный капитал
Коварной двойке не вверял.
И что ж? Глаза его читали,
Но мысли были далеко;
Мечты, желания, печали
Теснились в душу глубоко.
Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой.
Ее прогулки длятся доле.
Теперь
то холмик,
то ручей
Остановляют поневоле
Татьяну прелестью своей.
Она, как с давними
друзьями,
С своими рощами, лугами
Еще беседовать спешит.
Но лето быстрое летит.
Настала осень золотая.
Природа трепетна, бледна,
Как жертва, пышно убрана…
Вот север, тучи нагоняя,
Дохнул, завыл —
и вот сама
Идет волшебница зима.
Поедет ли домой:
и дома
Он занят Ольгою своей.
Летучие листки альбома
Прилежно украшает ей:
То в них рисует сельски виды,
Надгробный камень, храм Киприды
Или на лире голубка
Пером
и красками слегка;
То на листках воспоминанья,
Пониже подписи
других,
Он оставляет нежный стих,
Безмолвный памятник мечтанья,
Мгновенной думы долгий след,
Всё
тот же после многих лет.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в
ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах,
и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там, в
другой комнате, в продолжение
того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки
и балыки, — это все было со стороны рыбного ряда.
Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть
и похвастаться умом, любил знать
то, чего
другие не знают,
и не любил
тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в
тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости
и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой
и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку
то с одной,
то с
другой стороны трактирным слугою,
и сел в бричку.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти в
тот же день спускалось оно все
другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом
и мундштуком, а в
другой раз
и вся четверня со всем: с коляской
и кучером, так что сам хозяин отправлялся в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о
том, как бы хорошо было жить с
другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву
и там пить вечером чай на открытом воздухе
и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Чичиков не смутился, выбрал
другое время, уже перед ужином,
и, разговаривая о
том и о сем, сказал вдруг...
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки
и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше
той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит
и грезит о
том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым
и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так
и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса
и он увидел вверху, внизу, над собой
и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом
и осокором, перераставшим вершину тополя,
и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых
и старых ив
и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений,
и перелетела мостами в разных местах одну
и ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя,
и когда на вопрос: «Чьи луга
и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору
и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи
и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении,
и когда, постепенно темнея, входила
и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни,
и замелькали кирченые избы мужиков
и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце
и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Тот же час, отнесши в комнату фрак
и панталоны, Петрушка сошел вниз,
и оба пошли вместе, не говоря
друг другу ничего о цели путешествия
и балагуря дорогою совершенно о постороннем.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый
и сосновый, как два крыла, одно темнее,
другое светлее, были у ней справа
и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей
и темно-серыми или, лучше, дикими стенами, — дом вроде
тех, как у нас строят для военных поселений
и немецких колонистов.
Между
тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно
и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка,
и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту,
и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев
и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся
и дребезжат стекла.
— А дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, — ну, он
и захватил чужую пустошь,
то есть он рассчитывал, что она не нужна,
и о ней хозяева <забыли>, а у нас, как нарочно, уже испокон века собираются крестьяне праздновать там Красную горку. По этому-то поводу я готов пожертвовать лучше
другими лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для меня — святыня.
Но в продолжение
того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями
и бессонницей, угощая усердно Ноздрева
и всю родню его,
и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть,
и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета,
и пересвистывались вдали отдаленные петухи,
и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса
и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на
другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
У всякого стойло, хотя
и отгороженное, но через перегородки можно было видеть
и других лошадей, так что, если бы пришла кому-нибудь из них, даже самому дальнему, фантазия вдруг заржать,
то можно было ему ответствовать
тем же
тот же час.
До сих пор все дамы как-то мало говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с
тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались
и другие качества.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему
и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные
и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до
другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до
того, что он начал называть их наконец секретарями.
Другая бумага содержала в себе отношение губернатора соседственной губернии о убежавшем от законного преследования разбойнике,
и что буде окажется в их губернии какой подозрительный человек, не предъявящий никаких свидетельств
и пашпортов,
то задержать его немедленно.
То направлял он прогулку свою по плоской вершине возвышений, в виду расстилавшихся внизу долин, по которым повсюду оставались еще большие озера от разлития воды; или же вступал в овраги, где едва начинавшие убираться листьями дерева отягчены птичьими гнездами, — оглушенный карканьем ворон, разговорами галок
и граньями грачей, перекрестными летаньями, помрачавшими небо; или же спускался вниз к поемным местам
и разорванным плотинам — глядеть, как с оглушительным шумом неслась повергаться вода на мельничные колеса; или же пробирался дале к пристани, откуда неслись, вместе с течью воды, первые суда, нагруженные горохом, овсом, ячменем
и пшеницей; или отправлялся в поля на первые весенние работы глядеть, как свежая орань черной полосою проходила по зелени, или же как ловкий сеятель бросал из горсти семена ровно, метко, ни зернышка не передавши на
ту или
другую сторону.
На
другой же день пугнул он всех до одного, потребовал отчеты, увидел недочеты, на каждом шагу недостающие суммы, заметил в
ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры,
и пошла переборка.
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех
и незримые, неведомые ему слезы!
И далеко еще
то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас
и в блистанье главы
и почуют в смущенном трепете величавый гром
других речей…
Но хуже всего было
то, что потерялось уваженье к начальству
и власти: стали насмехаться
и над наставниками,
и над преподавателями, директора стали называть Федькой, Булкой
и другими разными именами; завелись такие дела, что нужно было многих выключить
и выгнать.
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме
той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье,
и даже отроду не был в театре.
Ноздрев приказал
тот же час мужиков
и козлы вон
и выбежал в
другую комнату отдавать повеления.
Подымутся русские движения…
и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу
то, что скользнуло только по природе
других народов…
Иной даже, стоя в паре, переговаривает с
другим об важном деле, а ногами в
то же время, как козленок, вензеля направо
и налево…
Плюшкин приласкал обоих внуков
и, посадивши их к себе одного на правое колено, а
другого на левое, покачал их совершенно таким образом, как будто они ехали на лошадях, кулич
и халат взял, но дочери решительно ничего не дал; с
тем и уехала Александра Степановна.
Почтмейстер заметил, что Чичикову предстоит священная обязанность, что он может сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по его выражению, ввести даже благодетельное просвещение,
и при этом случае отозвался с большою похвалою об Ланкастеровой школе [Ланкастерова школа — обучение по системе английского педагога Ланкастера (1778–1838), по которой педагог обучает только лучших учеников, а
те, в свою очередь, обучают
других учеников.
Поверьте-с, Павел Иванович, что покамест, брося все
то, из-за чего грызут
и едят
друг друга на земле, не подумают о благоустройстве душевного имущества, не установится благоустройство
и земного имущества.
Нужно разве, чтобы они вечно были перед глазами Чичикова
и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да
и не
то чтобы полагаясь на
другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы
и зуботычину
и подзатыльника».
Да не покажется читателю странным, что обе дамы были не согласны между собою в
том, что видели почти в одно
и то же время. Есть, точно, на свете много таких вещей, которые имеют уже такое свойство: если на них взглянет одна дама, они выйдут совершенно белые, а взглянет
другая, выйдут красные, красные, как брусника.
На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую
и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы
и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может,
и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с
того ни с
другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь,
и поминай как звали.