Неточные совпадения
— Я все знаю, Алексис,
и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь преступной любви… я понимаю неопытность, пылкость юности (Любоньке было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать…
и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать
тех, от кого я узнала.
Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей просьбы! —
И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
— Дуня была на верху счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого бы
то ни было неприязненного чувства; она даже не обижалась
тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях —
и только говорила: «Да отчего это моя Любонька уродилась такая хорошая, — кажись, ей
и нельзя надеть
другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри
и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего брата учат, учат
и в гимназиях,
и в университетах,
и в бильярдных,
и в
других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как лет в тридцать пять, приобретаем, вместе с потерею волос, сил, страстей,
ту ступень развития
и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку с юностью, с полнотою
и свежестью чувств.
Любонька целой жизнию, как сама высказала, не могла привыкнуть к грубому тону Алексея Абрамовича; само собою разумеется, что его выходки действовали еще сильнее в присутствии постороннего; ее пылающие щеки
и собственное волнение не помешали, однако ж, ей разглядеть, что патриархальные манеры действуют точно так же
и на Круциферского; спустя долгое время
и он, в свою очередь, заметил
то же самое; тогда между ними устроилось тайное пониманье
друг друга; оно устроилось прежде, нежели они поменялись двумя-тремя фразами.
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия
и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора
и мне выступить на сцену!» В
тот же вечер, оставшись наедине с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о
том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (
то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному
другу,
и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть
и страдать, напротив, начала толстеть
и веселиться.
Беда в
том, что одни
те и не думают, что такое брак, которые вступают в него,
то есть после-то
и раздумают на досуге, да поздненько: это все — febris erotica; где человеку обсудить такой шаг, когда у него пульс бьется, как у вас, любезный
друг мой?
С утра до ночи делались визиты; три года часть этих людей не видалась
и с тяжелым чувством замечала, глядя
друг на
друга, умножение седых волос, морщин, худобы
и толщины;
те же лица, а будто не
те: гений разрушения оставил на каждом свои следы; а со стороны, с чувством, еще более тяжелым, можно было заметить совсем противоположное,
и эти три года так же прошли, как
и тринадцать, как
и тридцать лет, предшествовавшие им…
Жукур, шнуровавшаяся ежедневно до сорока лет
и носившая платья с высоким воротом из стыдливости, была неумолимо строга к нравственности ближнего; говоря о
том о сем, она рассказала своему
другу, что у ней нанялось классной дамой престранное существо, принадлежащее NN-ской госпоже
и говорящее прекрасно по-французски.
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все на свете, даже
и то, что у привилегированной повивальной бабки, на углу их улицы, воспитывались два ребенка, разом родившиеся, из которых один был похож на Жукур, а
другой — на кочующего
друга.
«
И как много обязан я тебе, истинный, добрый
друг наш, — сказал он ему, — в
том, что я сделался человеком, — тебе
и моей матери я обязан всем, всем; ты больше для меня, нежели родной отец!» Женевец закрыл рукою глаза, потом посмотрел на мать, на сына, хотел что-то сказать, — ничего не сказал, встал
и вышел вон из комнаты.
Вы можете себе представить, сколько разных дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки,
и никогда никакое дело не вывело Осипа Евсеича из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств
и лиц; он на дела смотрел как-то отвлеченно, как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов
и запросов, в известном порядке расположенных
и по известным правилам разросшихся; продолжая дело в своем столе или сообщая ему движение, как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется, одну очистку своего стола
и оканчивал дело у себя как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил всего больше — пересылкою дела в
другую канцелярию, где уже
другой столоначальник оканчивал по
тем же правилам этот гранпасьянс; он до
того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
На
другой день утром Владимир явился в зале анатомического театра
и с
тем усердием, с которым принялся за дела канцелярии, стал заниматься анатомией.
— А я-с для вашего ангела осмелился подарочек привезти вам; не взыщите — чем богат,
тем и рад; подарок не дорогой — всего портовых
и страховых рубль пятнадцать копеек, весовых восемь гривен; вот вам, матушка, два письмеца от Владимира Петровича: одно, кажись, из Монтраше, а
другое из Женевы, по штемпелю судя.
Иногда заезжали в гостиницу
и советники поиграть на бильярде, выпить пуншу, откупорить одну,
другую бутылку, словом, погулять на холостую ногу, потихоньку от супруги (холостых советников так же не бывает, как женатых аббатов), — для достижения последнего они недели две рассказывали направо
и налево о
том, как кутнули.
Мелкие чиновники, при появлении таких сановников, прятали трубки свои за спину (но так, чтоб было заметно, ибо дело состояло не в
том, чтоб спрятать трубку, но чтоб показать достодолжное уважение), низко кланялись
и, выражая мимикой большое смущение, уходили в
другие комнаты, даже не окончивши партии на бильярде, — на бильярде, на котором, в часы, досужие от карт, корнет Дрягалов удивлял поразительно смелыми шарами
и невероятными клапштосами.
Другие были до такой степени черны
и гадки, что, когда хозяин привел Бельтова в
ту, которую назначил,
и заметил: «Кабы эта была не проходная, я бы с нашим удовольствием», — тогда Бельтов стал с жаром убеждать, чтоб он уступил ему ее; содержатель, тронутый его красноречием, согласился
и цену взял не обидную себе.
Будто чувствовалось, что вот-вот
и природа оживет из-подо льда
и снега, но это так чувствовалось новичку, который суетно надеялся в первых числах февраля видеть весну в NN; улица, видно, знала, что опять придут морозы, вьюги
и что до 15/27 мая не будет признаков листа, она не радовалась; сонное бездействие царило на ней; две-три грязные бабы сидели у стены гостиного двора с рязанью
и грушей; они, пользуясь
тем, что пальцы не мерзнут, вязали чулки, считали петли
и изредка только обращались
друг к
другу, ковыряя в зубах спицами, вздыхая, зевая
и осеняя рот свой знамением креста.
В числе ненавидевших были такие, которые его в глаза не знали;
другие если
и знали,
то не имели никаких сношений с ним; это была с их стороны ненависть чистая, бескорыстная, но
и самые бескорыстные чувства имеют какую-нибудь причину.
Вот моя хлеб-соль на дорогу; а
то, я знаю, вы к хозяйству люди не приобыкшие, где вам ладить с вольными людьми; да
и вольный человек у нас бестия, знает, что с ним ничего, что возьмет паспорт, да, как барин какой,
и пойдет по передним искать
другого места.
В семейной жизни у нас какая-то формальная официальность;
то только в ней
и есть, что показывается, как в театральной декорации,
и не брани муж свою жену да не притесняй родители детей, нельзя было бы
и догадаться, что́ общего имеют эти люди
и зачем они надоедают
друг другу, а живут вместе.
— Удалось сорвать банк, так
и похваливает игру; мало ли чудес бывает на свете; вы исключенье — очень рад; да это ничего не доказывает; два года
тому назад у нашего портного — да вы знаете его: портной Панкратов, на Московской улице, — у него ребенок упал из окна второго этажа на мостовую; как, кажется, не расшибиться? Хоть бы что-нибудь! Разумеется, синие пятна, царапины — больше ничего. Ну, извольте выбросить
другого ребенка. Да
и тут еще вышла вещь плохая, ребенок-то чахнет.
Впрочем, рассуждая глубже, можно заметить, что это так
и должно быть; вне дома,
то есть на конюшне
и на гумне, Карп Кондратьич вел войну, был полководцем
и наносил врагу наибольшее число ударов; врагами его, разумеется, являлись непокорные крамольники — лень, несовершенная преданность его интересам, несовершенное посвящение себя четверке гнедых
и другие преступления; в зале своей, напротив, Карп Кондратьич находил рыхлые объятия верной супруги
и милое чело дочери для поцелуя; он снимал с себя тяжелый панцирь помещичьих забот
и становился не
то чтобы добрым человеком, а добрым Карпом Кондратьичем.
Пришел наконец день испытания; с двенадцати часов Ваву чесали, помадили, душили; сама Марья Степановна затянула ее,
и без
того худенькую, корсетом
и придала ей вид осы; зато, с премудрой распорядительностью, она умела кой-где подшить ваты —
и все была не вполне довольна:
то ей казался ворот слишком высок,
то, что у Вавы одно плечо ниже
другого; при всем этом она сердилась, выходила из себя, давала поощрительные толчки горничным, бегала в столовую, учила дочь делать глазки
и буфетчика накрывать стол
и проч.
Недели через две после этого происшествия Марья Степановна занималась чаем; она, оставаясь одна или при близких
друзьях, любила чай пить продолжительно, сквозь кусочек, с блюдечка, что ей нравилось, между прочим,
и тем, что сахару выходило по этой методе гораздо меньше.
— Помочь-то помог; он было опять стал припадать, так Карп Кондратьич
другого лекарства закатил: «Ты, говорит, боярских милостей не понимаешь; я пять рублей пролечил на тебя, а ты не выздоровел, мошенник!» Ну,
и, знаете, по-русски; с
тех пор
и не пьет. Я вам пришлю старосту. Ну, а уж я не вытерпела бы, узнала бы, куда это шляется этот молодчик.
Много раз, когда они четверо сидели в комнате, Бельтову случалось говорить внутреннейшие убеждения свои; он их, по привычке утаивать, по склонности, почти всегда приправлял иронией или бросал их вскользь; его слушатели по большей части не отзывались, но когда он бросал тоскливый взгляд на Круциферскую, легкая улыбка пробегала у него по лицу — он видел, что понят; они незаметно становились — досадно сравнить, а нечего делать — в
то положение, в котором находились некогда Любонька
и Дмитрий Яковлевич в семье Негрова, где прежде, нежели они
друг другу успели сказать два слова, понимали, что понимают
друг друга.
Этого рода симпатий нечего ни развивать, ни подавлять; они просто выражают факт братственного развития в двух лицах, где бы
и как бы ни встретились эти лица; если они узнают
друг друга, если они поймут родство свое,
то каждый пожертвует, если обстоятельства потребуют, всеми низшими степенями родства в пользу высшего.
В богатой природе средней полосы нашего отечества публичные сады — совершенная роскошь; от этого ими никто не пользуется,
то есть в будни, а что касается до воскресных
и праздничных дней,
то вы можете встретить весь город от шести часов вечера до девяти в саду; но в это время публика сбирается не для саду, а
друг для
друга.
К
тому же,
друг мой,
и там, как здесь, вечная молитва о вас, — молитва, полная веры
и упованья, — найдет доступ…
Я говорила с ним откровеннее, нежели бы это сделала
другая женщина; он, видимо, уступает, но в
то же время у него накапливается совсем
другое в душе,
и он не совладает с этим
другим.
Ни
тот, ни
другой не заметили Круциферского
и продолжали вполголоса разговор.