Неточные совпадения
Когда однажды мы, дети, спросили, что это такое,
то отец ответил, что это наш «герб»
и что мы имеем право припечатывать им свои письма, тогда как
другие люди этого права не имеют.
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда не стремился,
и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется,
и с какой бы
то ни было
другой.
На
другой день депутации являлись с приношениями в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а
те толпились в дверях с выражением изумления
и испуга…
Оказалось, однако, что кризис миновал благополучно,
и вскоре пугавшие нас консисторские фигуры исчезли. Но я
и теперь помню
ту минуту, когда я застал отца
и мать такими растроганными
и исполненными
друг к
другу любви
и жалости. Значит, к
тому времени они уже сжились
и любили
друг друга тихо, но прочно.
— То-то вот
и есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило,
и чтобы было с толком,
и чтобы
другого слова как раз с таким значением не было… А так — мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас
и говорят не на смех…
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех
других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру,
то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в
то самое время, когда я открываю для себя
другую дверь, провожая его ясным
и зорким детским, взглядом…
Страшен был не он, с его хвостом, рогами
и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то
другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным
и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна
тьма ночи, а в этой
тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки
и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на
том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору
и опять прочитать десять «Отче наш»
и десять «Богородиц». Так как главное было сделано,
то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за
другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете
и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Мальчик завыл от боли
и схватился рукой за щеку, а
тот ударил по
другой щеке
и сказал...
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились
и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за
другой, освещая, как днем,
и дома,
и побледневшую зелень сада,
и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись
и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома
то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо
и жалобно звенели…
Поп оказался жадный
и хитрый. Он убил
и ободрал молодого бычка, надел на себя его шкуру с рогами, причем попадья кое — где зашила его нитками, пошел в полночь к хате мужика
и постучал рогом в оконце. Мужик выглянул
и обомлел. На
другую ночь случилось
то же, только на этот раз чорт высказал категорическое требование: «Вiдай мoï грошi»…
Иной раз
и хотелось уйти, но из-за горизонта в узком просвете шоссе, у кладбища,
то и дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими предметами, но на смену выкатывались
другие,
и опять казалось: а вдруг это
и есть
то, чего все ждут.
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними
те или
другие широкие связи, но только я как-то совсем не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян
и всех помещиков —
и ближайшей судьбой, например, Мамерика
и другого безыменного нашего знакомца.
Как бы
то ни было, наряду с деревней, темной
и враждебной, откуда ждали какой-то неведомой грозы, в моем воображении существовала уже
и другая. А фигура вымышленного Фомки стала мне прямо дорогой
и близкой.
Но
и тот,
и другая не обратили на меня внимания.
Я не знал ни
того, ни
другого языка,
и как только заговорил по — польски, — на моей шее очутилась веревочка с привешенной к ней изрядной толщины дубовой линейкой.
— Хорошо, — сказал Рыхлинский. — Линейку возьми опять
и отдай кому-нибудь
другому. А вы, гультяи, научите малого, что надо делать с линейкой. А
то он носится с нею, как дурень с писаной торбой.
И вдруг сзади меня, немного вправо, раздался резкий, пронзительный свист, от которого я инстинктивно присел к земле. Впереди
и влево раздался ответный свист,
и я сразу сообразил, что это два человека идут навстречу
друг другу приблизительно к
тому месту, где должен был проходить
и я. В темноте уже как будто мелькала неясная фигура
и слышались тяжелые шаги. Я быстро наклонился к земле
и заполз в овражек…
Все это усиливало общее возбуждение
и, конечно, отражалось даже на детских душах… А так как я тогда не был ни русским, ни поляком или, вернее, был
и тем,
и другим,
то отражения этих волнений неслись над моей душой, как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.
— Отчаянный народ казаки. Вор народ: где плохо лежит, — у него живот заболит.
И служба у них
другая… Лехкая служба… За что нашего брата сквозь строй гоняли, — им ничего. Отхлещет урядник нагайкой,
и все тут.
И то не за воровство. А значит: не попадайся!
Банды появились уже
и в нашем крае. Над жизнью города нависала зловещая тень.
То и дело было слышно, что
тот или
другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей
и из пансиона Рыхлинского…
Дело как будто началось с игры «в поляков
и русских», которая в
то время заменила для нас все
другие.
Это было первое общее суждение о поэзии, которое я слышал, а Гроза (маленький, круглый человек, с крупными чертами ординарного лица) был первым виденным мною «живым поэтом»… Теперь о нем совершенно забыли, но его произведения были для
того времени настоящей литературой,
и я с захватывающим интересом следил за чтением. Читал он с большим одушевлением,
и порой мне казалось, что этот кругленький человек преображается, становится
другим — большим, красивым
и интересным…
Я сразу заметил его среди остальных учеников,
и понемногу мы сблизились, как сближаются школьники:
то есть оказывали
друг другу мелкие услуги, делились перьями
и карандашами, в свободные часы уединялись от товарищей, ходили вдвоем
и говорили о многом, о чем не хотелось говорить с
другими.
Это сообщение меня поразило. Итак — я лишился
друга только потому, что он поляк, а я — русский,
и что мне было жаль Афанасия
и русских солдат, когда я думал, что их могут убить. Подозрение, будто я радуюсь
тому, что теперь гибнут поляки, что Феликс Рыхлинский ранен, что Стасик сидит в тюрьме
и пойдет в Сибирь, — меня глубоко оскорбило… Я ожесточился
и чуть не заплакал…
И я опять чувствую, что Фома теперь кажется мне тоже
другим… Он
тот же, которого я полюбил тогда, вглядываясь в его образ сквозь трудные строки плохо еще разбираемой грамоты, но теперь
и он обвеян странным прибавочным ощущением…
И теперь, когда в моей памяти оживает город Ровно,
то неизменно, как бы в преддверии всех
других впечатлений, вспоминаются мне пестрое бревно шлагбаума
и фигура инвалида в запыленном
и выцветшем сюртуке николаевских времен.
Когда комета уносилась в пространство, а на месте подсчитывались результаты ее пролета,
то оказывалось, по большей части, что удаления, переводы, смещения постигали неожиданно, бестолково
и случайно, как вихрь случайно вырвет одно дерево
и оставит
другое.
Их еще нет, над ними еще колышутся
другие листья
и стебли, а между
тем там уже все готово для нового растения.
Другая фигура, тоже еще в Житомире. Это священник Овсянкин… Он весь белый, как молоко, с прекрасными синими глазами. В этих глазах постоянно светилось выражение какого-то доброго беспокойства.
И когда порой, во время ответа, он так глядел в мои глаза,
то мне казалось, что он чего-то ищет во мне с ласковой тревогой, чего-то нужного
и важного для меня
и для него самого.
Конечно, у Лотоцкого были, по — видимому, некоторые прирожденные странности, которые шли навстречу влиянию отупляющей рутины. На
других это сказывалось не так полно
и не так ярко, но все же, когда теперь в моей памяти встает бесконечная вереница часов, проведенных в стенах гимназии,
то мне кажется, что напряженная тишина этих часов
то и дело оглашается маниаческими выкрикиваниями желто — красного попугая…
Так он вошел в дом, где остановился генерал — губернатор. Минуты через три он вышел оттуда в сопровождении помощника исправника, который почтительно забегал перед ним сбоку, держа в руке свою фуражку,
и оба пошли к каталажке. Помощник исправника открыл дверь,
и директор вошел к ученику. Вслед за
тем прибежал гимназический врач в сопровождении Дитяткевича,
и другой надзиратель провел заплаканную
и испуганную сестру Савицкого…
Но если бы выбрать столетние деревья
и смерить гору по Их росту,
то оказалось бы, что десяток —
другой таких деревьев уже измеряет всю высоту…
В этом старце, давно пережившем свое время, было что-то детски тихое, трогательно — печальное. Нельзя сказать
того же о
других представителях nobilitatis harnolusiensis, хотя
и среди них попадались фигуры в своем роде довольно яркие.
Одной темной осенней ночью на дворе капитана завыла собака, за ней
другая. Проснулся кто-то из работников, но сначала ничего особенного во дворе не заметил… Потом за клуней что-то засветилось. Пока он будил
других работников
и капитана,
та самая клуня, с которой началась ссора, уже была вся в огне.
Тот вошел, как всегда угрюмый, но смуглое лицо его было спокойно. Капитан пощелкал несколько минут на счетах
и затем протянул Ивану заработанные деньги.
Тот взял, не интересуясь подробностями расчета,
и молча вышел. Очевидно, оба понимали
друг друга… Матери после этого случая на некоторое время запретили нам участвовать в возке снопов. Предлог был — дикость капитанских лошадей. Но чувствовалось не одно это.
В следующий раз, проходя опять
тем же местом, я вспомнил вчерашнюю молитву. Настроение было
другое, но… кто-то как будто упрекнул меня: «Ты стыдишься молиться, стыдишься признать свою веру только потому, что это не принято…» Я опять положил книги на панель
и стал на колени…
— Что делать! Человек с сатирическим направлением ума, — сказал про него воинский начальник,
и провинциальный город принял эту сентенцию как своего рода патент, узаконивший поведение интересного учителя.
Другим, конечно, спустить
того, что спускалось Авдиеву, было бы невозможно. Человеку с «сатирическим направлением ума» это как бы полагалось по штату…
Мне тоже порой казалось, что это занимательно
и красиво,
и иной раз я даже мечтал о
том, что когда-нибудь
и я буду таким же уездным сатириком, которого одни боятся,
другие любят,
и все, в сущности, уважают за
то, что он никого сам не боится
и своими выходками шевелит дремлющее болото.
В городе начали поговаривать, как о предполагаемой невесте Авдиева, о
той самой девушке, в которую, в числе
других, был влюблен
и я.
Все это было смешно, но… инициалы его совпадали с именем
и отчеством известного в
то время поэта — переводчика,
и потому, когда в дымке золотистой пыли, подымаемой ногами гуляющих, появлялась пестрая вертлявая фигурка,
то за ней оглядывались
и шептали
друг другу...
Его приглашали на вечера, солидные обыватели брали его под руку
и, уведя в сторонку, рассыпались в похвалах его «таланту»
и просили продернуть
того или
другого…
Это входило у меня в привычку. Когда же после Тургенева
и других русских писателей я прочел Диккенса
и «Историю одного города» Щедрина, — мне показалось, что юмористическая манера должна как раз охватить
и внешние явления окружающей жизни,
и их внутренний характер. Чиновников, учителей, Степана Яковлевича, Дидонуса я стал переживать
то в диккенсовских,
то в щедринских персонажах.
Возникал тяжелый вопрос: в священнике для нас уже не было святыни,
и обратить вынужденную исповедь в простую формальность вроде ответа на уроке не казалось трудным. Но как же быть с причастием? К этому обряду мы относились хотя
и не без сомнений, но с уважением,
и нам было больно осквернить его ложью. Между
тем не подойти с
другими — значило обратить внимание инспектора
и надзирателей. Мы решили, однако, пойти на серьезный риск. Это была своеобразная дань недавней святыне…
Это продолжалось многие годы, пока… яркие облака не сдвинулись, вновь изменяя еще раз мировую декорацию,
и из-за них не выглянула опять бесконечность, загадочно ровная, заманчивая
и дразнящая старыми загадками сфинкса в новых формах…
И тогда я убедился, что эти вопросы были только отодвинуты, а не решены в
том или
другом смысле.
— Мне суждена
другая доля… Меня манит недостижимое. Жизнь моя пройдет бурно… Уничтожая все на своем пути, принося страдания всем, кого роковая судьба свяжет со мною.
И прежде всего
тем, кого я люблю.
— Н — нет, — ответил я. Мне самому так хотелось найти свою незнакомку, что я бы с удовольствием пошел на некоторые уступки… Но… я бы не мог объяснить, что именно тут
другое:
другое было ощущение, которым был обвеян мой сон. Здесь его не было,
и в душе подымался укор против всякого компромисса. — Не
то! — сказал я со вздохом.
То, что совершалось в семье Баси, совершалось в каком-то
другом, недоступном мне
и безразличном для меня мире.
Не скажу, чтобы впечатление от этого эпизода было в моей душе прочно
и сильно; это была точно легкая тень от облака, быстро тающего в ясный солнечный день.
И если я все-таки отмечаю здесь это ощущение,
то не потому, что оно было сильно. Но оно было в известном тоне,
и этой душевной нотке суждено было впоследствии зазвучать гораздо глубже
и сильнее. Вскоре
другие лица
и другие впечатления совершенно закрыли самое воспоминание о маленькой еврейской принцессе.
Теперь у них оказалось нечто вроде центра: она была в опасности, ее похищали, а я гнался, побеждал, освобождал, вообще проделывал нечто вроде
того, что впоследствии проделывали один за
другим герои господина Сенкевича, только, конечно, с меньшим знанием истории
и с гораздо меньшим талантом.