На ножах
1870
Глава двадцать вторая
Объяснение
В это самое время Глафира Васильевна, затворившись в кабинете Бодростина, беседовала с Гордановым. Она выслушала его отчет о их петербургском житье-бытье во время ее отсутствия, о предприятиях ее мужа, о его сношениях с княгиней Казимирой, о векселях, о Кишенском и проч. Глафира была не в духе после свидания с генералом, но доклад Горданова ее развлек и даже начал забавлять, когда Павел Николаевич представлял ей в комическом виде любовь ее мужа и особенно его предприятия. В самом деле, чего тут только не было: и аэростаты, и газодвигатели, и ступоходы по земле, и времясчислители, и музыкальные ноты-самоучки, и уборные кабинеты для дам на улицах, и наконец пружинные подошвы к обуви, с помощью которых человеку будет стоить только желать идти, а уже пружины будут переставлять его ноги.
Глафира надо всем этим посмеялась и потом сразу спросила Павла Николаевича о его особенном служении.
— Ты, кажется, уж очень бравируешь своим положением, — заметила она. — Это небезопасно!
— Нимало. Да обо мне речь впереди, скажи-ка лучше, что ты за птица. Мне это становится очень неясным. То мы с тобой нигилистничали…
— То есть это вы нигилистничали, — перебила его Глафира.
— Ну ты, вы, мы, они; ты даже все местоимения в своем разговоре перемешала, но кто бы ни нигилистничал, все-таки я думаю, что можно было отдать голову свою на отсечение, что никто не увидит тебя в этой черной рясе, в усменном поясе, верующею в господа бога, пророчествующею, вызывающею духов, чертей и дьяволов. И попался я, скажу тебе откровенно, Глафира. Когда ты меня выписала, ты мне сказала, что у меня есть своя каторжная совесть. Да, у меня именно есть моя каторжная совесть; я своих не выдаю, а ты… во-первых, ты меня больше не любишь, это ясно.
— А во-вторых? — спросила Глафира.
— А во-вторых, ты имеешь какое-то влечение, род недуга, к этому Подозерову.
— Ну-с, в-третьих?
— В-третьих, ты все путаешь и напутала чего-то такого, в чем нет ни плана, ни смысла.
— Вы, мой друг, очень наблюдательны.
— А что, разве это неправда?
— Нет: именно это все правда: я перехитрила и спуталась.
— Ну да, лукавь как знаешь, а дело в том, что, видя все это, я готов сказать тебе: «Прости, прощай, приют родимый», и позаботиться о себе сам.
— То есть уехать к Ларе?
— Нет; не уехать к Ларе. Это могло годиться прежде, но я был такой дурак, что позволил тебе и в этом помешать мне.
— Поверь, не стоит сожаления.
— Ну, это мне лучше знать, стоит это или не стоит сожаления, но только я ведь не Висленев; я до конца таким путем не пойду; ты должна мне дать верное ручательство: хочешь или не хочешь ты быть моей женой?
— Для этого, Павел Николаевич, прежде всего нужно, чтоб я могла быть чьею-нибудь женой. Вы забываете, что я в некотором роде замужем, — проговорила Бодростина, пародируя известные слова из реплики Анны Андреевны в пьесе «Ревизор».
Но Горданов отвечал ей, что это разумеется само собою, что он очень хорошо понимает необходимость прежде покончить с ее мужем, но не понимает только того, для чего предпринята была эта продолжительная спиритская комедия: поездка в Париж, слоняние по Европе и наконец выдуманная Глафирой путаница в сношениях ее мужа с Казимирой.
Глафира насупила брови.
— Я ничего не перемудрила, я иду так, как мне должно идти, — отвечала она, — и поверьте, Павел Николаевич, что у меня совести во всяком случае не меньше, чем у вас, — я говорю, конечно, о той совести, о которой нам с вами прилично говорить.
— Верю; но скажи мне, когда же ты желаешь сделаться вдовой?
— Какой нескладный вопрос: разве мое дело выражать эти желания.
— Но во всяком случае теперь уже можно?
— Разумеется; и как можно скорей.
— Здесь?
— Ни в каком случае; мы уедем туда, к себе, и там…
— Да, там.
— А ты можешь ли ехать?
— Мои дела именно туда-то меня и зовут.
— Что же это такое, можно узнать?
— Отчасти можно.
— Я слушаю.
— Я только боюсь, что ты расчувствуешься.
— Пожалуйста, не бойся.
— Я имею план кое-что сварганить из этого неудовольствия крестьян, из их тяжбы со мною. Понимаешь, тут участие в этом Форова, попа Евангела, покровительство всему этому Подозерова и разные, разные такие вещи… Все это в ансамбле имеет демократический оттенок и легко может быть представлено под известным углом зрения. Притом же и дело наше о дуэли еще не окончено: я докажу, что меня хотели убить, здесь знают об этом, — наконец, что не успел я повернуться, как меня ранили, и потом Висленев, он будет свидетельствовать.
— Да, ну на Висленева не надейся; сумасшедший свидетель небольшая помощь.
— Но ведь он не настоящий сумасшедший.
— Не знаю, как тебе сказать, я психиатрией не занималась; но это дело второстепенной важности. Достаточно того, что мы можем ехать и кончить; а между тем я думаю, что ты по своей каторжной совести все-таки услужил же мне какою-нибудь службой?
— Надеюсь.
— Я вам позволила пограбить и запутать моего мужа, но вы уж очень поусердствовали. Скажи же, пожалуйста, неужто в самом деле должно этой госпоже Казимире отдать пятьдесят тысяч или видеть Михаила Андреевича на скамье подсудимых?
— Нет, я этого не думаю.
— Ты, конечно, помнишь, что я не хотела доводить дела до такой крайности, да это и расстроило бы все наши планы.
— У меня есть на нее узда, — проговорил Горданов и, вынув из кармана бумажник, достал оттуда тот вексель, который он отобрал у польского скрипача, отправляя его за границу.
Глафира пробежала эту бумажку, покраснев, положила ее в карман своего платья и протянула Павлу Николаевичу руку.
— Поль! — прошептала она, привлекая слегка к себе Горданова, — я буду твоя, твоя, если ты…
— Условие, — произнес с улыбкой, наклоняясь к ней, Горданов.
— Да; условие: если ты верен мне, Поль.
Этот неожиданный вопрос смутил Горданова.
Глафира это заметила, а ее левый глаз сделался круглым и забегал:
— Ты изменил мне?! — вскричала она, быстро сорвавшись с места.
Горданов спокойно покачал, в знак отрицания, головой. Глафира прочла по его лицу, что он ее не выдал, и, обняв его голову, проворковала ему радостные надежды.
— Теперь, — сказала она, — мы можем действовать смело, никакие отсрочки нам больше не нужны и никто нам не страшен: Синтянин безвластен; его жена замарана интригой с тобою: фотография, которую ты прислал мне, сослужит нам свою службу; Форов и Евангел причастны к делу о волнении крестьян; Висленев сумасшедший; Подозеров зачеркнут вовсе. Остается одно: чтобы нам не мешал Кюлевейн. С него надо начать.
— Это пустяки, — отвечал Горданов.