На ножах
1870
Глава шестнадцатая
Висленев въезжает в Петербург
Во всю последнюю путину Жозеф не покидал своего угла и показался Глафире лишь в Эйдкунене, у таможенного прилавка, но затем, переехав русскую границу, он начал ей досаждать на каждой станции, подбегая к окну ее вагона и прося ее «серьезно» сказать ему: имеет ли она средство спасти его? Глафира несколько раз отвечала ему на это утвердительно, но потом ей надоело повторять ему одно и то же, и Висленев, не получая новых подтверждений на свои докучанья, стал варьировать вопросы. Теперь ондобивался, скоро ли, по прибытии в Петербург, надеется Глафира улучить минуту, чтобы заняться его делом.
— Скажите мне это, бога ради, потому что это мне очень важно… это меня беспокоит, — говорил он. — Успокойте же меня, скажите: когда вы начнете?
— В первую же минуту, как только сниму в Петербур ге мою дорожную шляпку, — отвечала Глафира.
— Ах, не шутите, пожалуйста: мне не до шуток.
— Я не шучу и даю вам слово, что я прежде всего займусь вашим делом. Вы будете первою моею заботой в России.
— Честное слово?
— Честнейшее, какое только я могу дать.
— Я вам верю!
И он крепко пожимал и встряхивал руку, которую ему нехотя подавала Бодростина, и убегал в свой вагон, но на следующей остановке опять появлялся возле окна и вопрошал:
— Так честное слово?
— Да, — отвечала коротко Бодростина, и при дальнейших остановках не стала открывать своего окна и притворялась спящею.
Жозеф не осмеливался ее беспокоить и довольствовался тем, что бродил возле ее вагона, жалостно засматривая и вздыхая, и затем исчезал до новой остановки.
Чем ближе они подъезжали к Петербургу, тем злополучный Жозеф становился все смущеннее и жалче, и когда за три последние станции на стекле окна показался двигающийся серебряный пятачок, что выходило от прижатого Висленевым к стеклу кончика своего носа, то Глафира даже сжалилась над ним и, открыв окно, сказала ему самым искренним и задушевным тоном, что она бдит над ним, просит его успокоиться и уверяет его, что ему ровно нечего бояться.
— Ваше смущение и тревога могут гораздо более вам вредить, чем все на свете, потому что оно выдаст вас на первом же шагу. Оставьте это и будьте веселы, — посоветовала Бодростина, но Висленев отвечал, что он первого шага отнюдь не боится, ибо первый шаг для него уже достаточно обезопасен, но зато следующие шаги, следующие дни и минуты… вот что его сокрушало!
Но в этом он уже не получил утешения: Глафира не слушала его слов. По мере окончательного приближения к Петербургу, где она готовилась дать большое генеральное сражение мужу, Казимире и всем их окружающим, Бодростина и сама была неспокойна и, сосредоточенно углубляясь в свои соображения, кусала свои алые губы и не слушала дребезжанья своего партнера.
Висленев едва добился от нее на последней остановке ответа на вопрос: не будет ли их кто-нибудь встречать?
Глафира успокоила его, что о ее приезде никто не может знать; что для нее самой необходимо, чтобы приезд ее в Петербург был для всех неожиданностию и что потому их никто не встретит.
— Ну, а если это случайно случится, что кто-нибудь будет на станции, например, моя жена? — продолжал он в тревоге.
— Ну, случайность чем же можно предотвратить? Впрочем, ведь теперь уже вечер и вы перекрашены.
— Да; но по вас могут догадаться, ведь вы в своем виде въезжаете.
— Ну, уж я, разумеется, перекрашиваться не буду; но вы, как остановится поезд, берите свой сак, садитесь в первую карету и подъезжайте к подъезду: я сяду и вас никто не увидит.
Это была последняя их умолвка на дороге, и через несколько минут езды пред ними завиднелись вдали блудящие звездочки петербургских огней, а наконец вот он и сам «полнощных стран краса и диво».
Суматоха, обыкновенно происходящая при выходе из вагона, поглотила внимание Глафиры настолько, что она, не ожидая помощи Висленева, почти и позабыла о нем, но он сам напоминал ей о себе и удивил ее еще более, чем в Берлине. В то время, как носильщики несли за нею к выходу ее багаж, к ней подскочил высокий человек, с огромною, длинною и окладистою черной бородой и усами, и прошептал:
— Скорей, скорей… все готово, карета у подъезда и вот ее нумер, а я бегу, потому что… видите, сколько женщин. — И с этим незнакомец сунул ей жестянку нанятой им кареты, а сам юркнул в толпу и исчез.
Излишне было бы говорить, что этот чернобородый усач был опять не кто иной, как тот же Висленев. Но когда же успела вырасти у него борода? Где он нашел место поддеть ее: неужто там же в вагоне, или где-нибудь за углом, отыскивая карету? Глафира, однако, не имела времени останавливаться над разрешением этого курьезного вопроса и, сев в карету, была поражена новым странным явлением: бородач очутился у ее дверец, захлопнул их и, взвившись змеем, уже красовался на козлах рядом с кучером и притом в вязаном, полосатом британском колпачке на голове.
— Фу, боже мой, что делает этот дурак, является в город таким полосатым шутом? — воскликнула с негодованием Глафира и, опустив переднее стекло экипажа, дернула Жозефа за руку и спросила его по-французски: на что это он делает?
— Ах, оставьте, бога ради, оставьте меня, — ответил ей, робко озираясь по сторонам, Висленев.
— Зачем же вы, как шут, сидите на козлах? Велите остановиться и идите, спрячьтесь в карету.
— Нет, ни за что на свете! Мне здесь лучше: пусть меня считают лакеем; так безопасней.
— Но где вы это все взяли?
— В Берлине купил, в табачной лавке.
— Как глупо!
— Ничего-с, ничего не глупо: меня никто не видал, как я покупал, как вез и как надел в темном угле, за дровами, когда бегал нанимать карету.
— Ну оставайтесь, где хотите, — решила Глафира, опуская стекло.
Карета ехала, ехала и наконец, заворачивая из улицы в улицу, остановилась у подъезда большого дома на Литейной: здесь жили Бодростин, Горданов и Ропшин.