На ножах
1870
Глава двадцать вторая
Язык сердца
Майорша плакала и тужила совсем не о тех башмаках, о которых она говорила: и башмаки, и брак, и все прочее было с ее стороны только придиркой, предлогом к сетованию: душа же ее рвалась к иному утешению, о котором она до сегодняшнего вечера не думала и не заботилась. Зато эта беззаботность теперь показалась ей ужасною и страшною: она охватила все ее существо в эти минуты ееуединения и выражалась в ней теми прихотливыми переходами и переливами разнообразных чувств и ощущений, какие она проявляла в своей беседе с мужем.
— Одного, — говорила она, — одного только теперь я бы желала, и радость моя была бы безмерна… — и на том слове она остановилась.
— Чего же это?
— Нет, Фор, ты этого не поймешь.
— Да попробуй, пожалуйста.
— Нет, мой Фор, незачем, незачем: этого говорить нельзя, если ты сам не чувствуешь.
— Решительно не чувствую и не знаю, что надо чувствовать, — отвечал майор.
— Ну и прекрасно: ничего не надо. Встань с травы, росно, — и вон все сюда идут.
С этим майорша приподнялась и пошла навстречу шедшим к ней Евангелу, его попадье, Синтяниной и Ларисе.
В походке, которою майорша приближалась к пришедшим, легко можно было заметить наплыв новых, овладевших ею волнений. Она тронулась тихо и шагом неспешным, но потом пошла шибче и наконец побежала и, схватив за руку попадью, остановилась, не зная, что делать далее.
Попадья поняла ее своим сердцем и заговорила:
— Это не я, душка, не я!
— Ну, так ты! — кинулась майорша к Синтяниной.
— И не я, Катя, — отвечала генеральша.
— Ангелы небесные! — воскликнула майорша и, прижав к своим губам руки попадьи и Синтяниной, впилась в них нервным, прерывистым и страстным поцелуем, который, вероятно, длился бы до нового истерического припадка, если б отец Евангел не подсунул шутя своей бороды к лицам этих трех скученных женщин.
Увидав пред собою эту мягкую светлорусую бороду и пару знакомых веселых голубых глаз, Катерина Астафьевна выпустила руки обеих женщин и, кинувшись к Евангелу, прошептала:
— Ах, батюшка… мне так досадно: я хотела бы пред этим… исповедаться… но…
— Но отпущаются тебе все грехи твои, чадо, — отвечал добродушный Евангел, кладя ей на оба плеча свои руки, которые Катерина Астафьевна схватила так же внезапно, как за минуту пред сим руки дам, и так же горячо их поцеловала.
Потом они с Евангелом поцеловали друг друга и при этом перешепнулись: Форова сказала: «Батюшка, простится ли мне?», а Евангел ответил: «И не помянется-с».
И с этим он перехватил ее руку себе под руку, а под другую взял генеральшу и, скомандовав: раз, два и три! пустился резвым бегом к дому, где на чистом столе готов был скромный, даже почти бедный ужин. Но было за этим ужином шумно и весело и раздавались еще после него оживленные речи, которые не все переговорились под кровлей Евангела до поздней ночи, и опять возобновились в саду, где гости и провожавший их хозяин остановились на минуту полюбоваться тихим покоем деревьев, трав и цветов, облитых бледно-желтым светом луны.
Тут, по знаку, данному Евангелом, все в молчании стали прислушиваться к таинственным звукам полуночи: то что-то хрустнет, то вздохнет, шепчет и тает, и тает долго и чуть слышимо уху…
— Люблю эти звуки, — тихо молвил Евангел, — и ухожу часто сюда послушать их; а на полях и у лесов, на опушках, они еще чище. Где дальше человеческая злоба, там этот язык сейчас и звучнее.
Форову это дало случай возразить, что он этой сентиментальности не понимает.
— А вот Гете понимал, — заметил Евангел, — а Иоанн Дамаскин еще больше понимал. Припомните-ка поэму Алексея Толстого; Иоанн говорит: «Неодолимый их призыв меня влечет к себе все более… о, отпусти меня, калиф, дозволь дышать и петь на воле». Вот что говорят эти звуки: они выманивают нас на волю петь из-под сарая.
— Наплевать на этакую волю, чтобы петь да дышать только: мне больше нравятся звуки Марсельезы в рабочих улицах Парижа, — отвечал Форов.
— Париж! город! — воскликнул с кротким предостережением Евангел. — Нет, нет, не ими освятится вода, не они раскуют мечи на орала! Первый город на земле сгородил Каин; он первый и брата убил. Заметьте, — создатель города есть и творец смерти; а Авель стадо пас, и кроткие наследят землю. Нет, сестры и братья, множитесь, населяйте землю и садите в нее семена, а не башенье стройте, ибо с башен смешенье идет.
— А в саду дьявол убедил человека не слушаться бога, — перебил майор.
— Да, это в Эдемском саду; но зато в Гефсиманском саду случилось другое: там Бог сам себя предал страданьям. Впрочем, вы стоите на той степени развития, на которой говорится «несть Бог», и жертвы этой понять лишены. Спросим лучше дам. Кто с майором и кто за меня?
— Все с вами, — откликнулись попадья, генеральша и майорша.
Лариса вертела в руке одуванчик и молчала.
— Ну, а вы, барышня? — отнесся к ней Евангел.
— Не знаю, — отвечала она, покачав головой и обдув пушок стебелька, бросила его в траву и сказала:
— Не пора ли нам в город?
Это напоминанье было не особенно приятно для гостей, но все стали прощаться с сожалением, что поздно, и что надо прощаться с поэтическим попом.
Пылкая Катерина Астафьевна даже прямо сказала, что она с радостью просидела бы тут до утра и всю жизнь прослушала бы Евангела, но попадья ответила ей:
— А я его никогда не слушаю.
— Господи, как все пары курьезно подтасовываются! — воскликнула, смеясь и усаживаясь в экипаж, генеральша.
— Превосходно подтасовываются-с, превосходно-с! — отвечал ей Евангел. — Единомыслие недаром не даровано, да-с! Тогда бы стоп вся машина; тоска, скука и сон согласия, и заслуги миролюбия нет. Все кончено! Нет-с, а вы тяготы друг друга носите, так и исполните закон Христов.
— А как же «возлюбим друг друга»? — заметил майор.
— А так: прежде «возлюбим друг друга» и тогда «единомыслием исповемы», — отвечал ему Евангел, пожимая руку майора и подставляя ему свою русую бороду.
— Да я уже тебя и люблю, — отвечал, обнимая его, майор.
И они поцеловались, и с тех пор, обмолвясь на «ты», сделались теми неразрывнейшими друзьями, какими мы их видели в продолжение всей нашей истории.
Эта дружба противомышленников, соединившихся в единомыслии любви, была величайшею радостью Катерины Астафьевны, видевшей в этом новую прекрасную черту в характере своего мужа и залог того, что он когда-нибудь изменит свои суждения.